Анапа в июле – роскошный ад.

Море благодушно-воркочущее, расслабляющее, с каменистого плато тянет полынью и можжевельником, но жара – неимоверная! Не помогает «Изабелла» в пластиковых бутылках, зарываемых в мокрый песок, не помогают навесы и цветные зонтики, которые местные жители упорно зовут по-французски «омбрель антука».

В начале двухтысячных, несколько лет подряд приезжая в Анапу, я настойчиво пытался отыскать хоть какую-то память о дяде Бо. Тщетно. Море хищно заглотнуло тяжелый бомбардировщик ТБ-3, на котором он летал, море, казалось, поглотило и саму память о той войне.

Один только я донимал старшее поколение местных жителей своими бестактными расспросами. Ничего не добившись, отойдя на приличное расстояние, от печали и гнева начинал я подражать крикам черного баклана, который, чуя ненастье, на краю узких бетонных причалов выталкивает из себя что-то непонятное, но страшно тревожное: хор-р-ро-ро гок-гок-гок, хор-р-ро-ро, гок-гок!

Подражая баклану, я покрикивал тихо, почти про себя. Покрикивал, наверное, потому, что пытался неведомым птичьим языком устранить лишнюю возню человеческого рассудка, чтобы уже не рассудком, а спинным мозгом понять и закрепить в себе нечто наиважнейшее:

«Верный признак надвигающейся войны – горбатые крылья баклана.

Верный признак того, что в мире ничто не пропадает, – морская волна, подобная волнам неведомого, но существующего эфира. Без конца возвращаемая морская волна – всегда другая, но и все та же. Та же, что при дяде Бо, который смотрел на нее перед последним своим вылетом, та же, какой слышали ее грек Геродот и скиф Анахарсис…

Война уносит мириады жизней, но жизни человеческие возвращаются.

Война никогда не меняется, а вот нас она меняет в корне. И редко-редко – в лучшую сторону…»

Дядя Бо погиб в далеком сорок третьем, но бабушка с этим так до конца дней своих и не смирилась.

С той поры жизнь ее потекла двумя равнобежными путями: один путь был привычным, натоптанным: бабушка вела обширное хозяйство, по временам искала приработка на железнодорожной дороге. А другой путь…


Поздними вечерами, с таинственным лицом – про это рассказал отец, а потом несколько раз видел я сам – тихо сиживала она под керосиновой лампой в саду, в кругу мелкой бестолочи и ночных бабочек покрупней.

Лампа керосиновая была укреплена прямо над столом на некрашеном столбе, и смотреть на пламенеющий круг, образуемый дрожащим огненным язычком, помещенным в изогнутые стекла, было любопытно и восхитительно.

Укрывшись за фанерной переборкой, я следил за выражением лица и скупыми бабушкиными движениями: следил и не узнавал их. Не судорожное мелькание натруженных, привыкших к черной работе рук, а взмахи сине-белых птичьих крыльев виделись мне под лампой! И случалось это всегда, когда бабушка переворачивала очередную страницу книги…

Липкие комариные души вились вокруг бабушкиных пальцев, свет лампы чутко вздрагивал и легонько приплясывал на страницах единственной оставшейся после дяди Бо книги. Бабушка листала эту книгу (другие – дядя Бо в тридцать восьмом увез с собой, в Москву) и всякий раз останавливалась на одной и той же, двенадцатой, странице. Это было легко определить: следы от комариных взлетов и посадок, которые бабушка тщательно, но и бережно соскребала со страниц – все-таки остались. Остались и едва видимые оттиски пальцев.

Их было всего два: один крупный, уверенный, другой едва заметный, воздушный.

Отпечатки явно не принадлежали бабушке моей Елене Ивановне…

Полистав книгу, бабушка сама себя едва слышно спрашивала: «А мож, на парашюте? Мож, потом в Крым, к партизанам? А после войны в лагерь попал, где-то в сибирских краях затерялся?»