Напротив располагался клуб латышских стрелков «Циня», то есть «Борьба». Из армии их уволили, но и на родину не пускали, они служили в милиции, в железнодорожной охране. Те, что выбивались в начальство и женились на еврейках, в «Цине» появлялись нечасто, остальные по субботам приходили сюда отвести душу среди своих. Однажды Вагин целый вечер провел в их обществе. О борьбе, о боях и походах никто не вспоминал, скучные белобрысые парни, в которых трудно было признать бойцов из наводивших ужас на всё живое, а теперь расформированных железных дивизий, играли в лото, пели тоскливым хором: «Сауле риет аиз мэжа…». Знакомый латыш, волнуясь, будто речь идет о чем-то необыкновенном, что в Латвии только и можно увидеть, переводил: «Солнце спускается за лесом…»

Бабушка спала за занавеской. Вагин зажег лампу, присел к столу, положил перед собой зеленый лаковый баульчик. «Ничто не способно рассказать о женщине больше, чем содержимое ее сумочки», – говорила Надя. Казароза умерла, стыдно было рыться в ее вещах, но смерть усиливала соблазн. Щелчок, с которым разошлись при нажиме гнутые рожки-замочек, показался оглушительным.

Ежась, если обломанный ноготь цеплял шелк подкладки, Вагин по очереди достал и в ряд разложил на клеенке пустой пузырек от духов в виде лебедя, еще один такой же, но полный, и совсем другой, пахнущий мятными каплями. Следом явились на свет пилюли разных сортов, зеркальце, серебряный медальон с фотографией узкоглазого лысого младенца и прядью светлых волос внутри, расшитый цветным бисером кошелек почти без денег, несколько заколок, два гребня – частый и с крупными зубьями. Полечить горло, почистить перышки. Невесомый багаж певчей птицы.

Все эти милые при живой хозяйке, а теперь никчемные вещички не могли придать сумочке ее вес. Основную тяжесть составлял, видимо, лежавший на самом дне сверток, объемный и мягкий, если прикоснуться к нему, но твердый, если нажать посильнее. Он лег на стол с каменным стуком, приглушенным слоем черного бархата.

Под бархатом обнаружилась желтая вощеная бумага, под бумагой – маленькая человеческая рука из гипса, вернее одна кисть с ровно обрезанным кусочком запястья. Похоже было, что ее отпилили у амура или ангелочка в каком-нибудь усадебном парке. Четыре пальца сложены так, словно обхватывают невидимое яблоко, а указательный выдается вперед, отходя от остальных, в точности как на плакате в Стефановском училище.

При взгляде на эту гипсовую кисть, которую Казароза оборачивала бумагой и бархатом и для чего-то носила с собой, неприятно сжалось сердце. Было в ней что-то тревожное, царапающее душу.

Вагин пошарил в опустевшей сумочке и нашел завалявшийся в углу старый театральный билет с бледным штампом: «Дом Интермедий. Пантелеймоновская, 2, Соляной городок».

На обороте химическим карандашом, временами переходящим с серого на линяло-синий, круглым женским почерком написано:

Я женщина,
Но бросьте взгляд мне в душу –
Она черна и холодна, как лед.
Раскройте череп –
Мозг, изъеденный червями.
Взломайте ребра мне –
Там сердце в язвах изгнило.

Глава 5

Жена

1

В соседнем номере ворковал репродуктор, у светофора под окном скрипели тормозами машины. Свечников снял пиджак и, прежде чем прилечь, вынул из бумажника коричневую фотографию на картоне с обтрепавшимися углами, с вытисненной внизу надписью: «А. Яковлев. Портрет Зинаиды Казарозы. 1912».

В центре, окруженная зверями, какие не могут соседствовать друг с другом не только в природе, но даже в зоологическом саду, стояла крошечная смуглая женщина с птичьей клеткой в руке. Вокруг нее бурлил звериный шабаш. Слева наступали обитатели джунглей, среди них тигр, оседланный макакой в буржуйском цилиндре. Здесь же разевал пасть русский медведь, поднявшийся на дыбы и обвитый, как Лаокоон, чудовищными змеями, для которых он был не жертвой, а союзником, опорой в смертоносном броске. Справа надвигалась орда взбесившейся домашней скотины, ею командовали еще одна обезьяна, вооруженная казачьей пикой, и отсутствующий у Брема мохнатый уродец с длинным прямым рогом на поросячьем носу.