– Ты знаешь, Тамат, как я жил до сих пор; знаешь, как ходил за ребенком: не стыдился того, что пристойно только девочке!.. Я не хочу у них жить, пусть продадут кому хотят; не то пусть ее муж лучше убьет меня, чем быть таким рабом!

Выслушав хладнокровно, Тамат отвечала:

– Погоди, Судар, не сердись, она еще больна; ты знаешь, что у вас нет никого, кроме тебя.

Тамат пошла сама делать зыбку, пеняла Цацу за такое обращение, но, как свое, все-таки оправдывала ее:

– Ей думается, что ты понимаешь, но не хочешь делать; потерпи немного, она скоро выздоровеет.

Посидев немного, я ушел домой и лег спать. Ребенок не виноват – ночью я качал его по-прежнему.

Наутро пришел Абазат, я качал его сына; подавая мне руку, он спрашивал:

– Что сын мой, Судар?

– Нет, не твой он сын! – говорил я, смеясь.

– Как не мой, Судар?

– Ты видишь, что качаю его я, а не ты.

– Ну, погоди, Судар: теперь некому, я приведу девочку, сестру Цацу, ты больше никогда не возьмешь его в руки.

Посидев немного, он пошел к Тамат, а я в лес, чтобы дать им простор поговорить обо мне.

Я воротился к вечеру. Абазат сидел у огня; подумав немного, он стал говорить:

– Для чего ты, Судар, жаловался другим? Это нехорошо! Дождался бы меня.

– Я не вытерпел, Абазат, когда Цацу меня ругала.

Цацу начала божиться (вал-лаги, билляги, дейер-куранур!), что не бранила. Абазат молчал.

– Я заметил, Судар, – говорил он, уже смеясь, – что ты сердился, когда я давеча спрашивал тебя о сыне.

Я улыбался.

– Ну, потерпи: скоро придет сестра, я звал ее.

Цацу, по приходе мужа, сама убрала свою постель и лежала на одном только камышовом ковре; вечером, видя, что мы помирились, умильно просила меня снять с полки постель и постлать им, показывая тем все еще свою слабость и что точно так же ласково обращалась со мной и прежде. Но Абазат грозно крикнул на нее, заставляя встать саму. Плохо еще хитрила Цацу, должна была встать.

Утром Абазат, собираясь в путь, ни к селу ни к городу начал говорить мне, что никогда ни за что не продаст меня, как разве только на мою сторону, к русским; я слушал и подозревал. По уходе его я пошел к солдату и заранее прощался с ним, говоря:

– Я знаю, что продаст теперь, и продаст в горы; а мне хочется пожить там, узнать обо всем хорошенько: авось, Бог даст, ворочусь к своим – все пригодится.

Предположения мои сбылись.

Меня продали. Тяжко быть на этом месте! Заставить молчать в себе ум и чувство, быть деревяшкой!..

Ожидая перемены в своей жизни, я в последний раз беседовал со своим товарищем-солдатом в его сакле. Перед обедом слышу – кричат:

– Судар! Ва Судар!

Они думали, что я в лесу. Мы оба вышли посмотреть – перед нами стояли два гайдука. Я засмеялся и подтвердил товарищу свои предположения.

– Который из вас мой хозяин?

Купивший отозвался. Я простился с солдатом и пошел в свою землянку. Цацу ласково говорила:

– Ну, Судар, ты пойдешь к Аккирею; сними же с себя мешок.

«Ври, ври, моя голубушка; не понимаю я ничего!» – подумал я про себя. Вынул деревянную шпильку, которая держала на мне мешок, как всегдашний мой зимний покров, и скинул с себя эту рыцарскую тогу. Свернув его, положил вежливо, готовый снять с себя до нитки, скорбно простился с хозяйкой и вышел к новому хозяину, который ждал меня перед землянкой.

Змеи кипели в груди моей. Мне хотелось прижаться к чьему-нибудь сердцу.

Родных никого нет, русских тоже, кроме виновного солдата! А в это время горько вспомянуть о своих и вместе отрадно, когда представишь свои обычаи при прощаньях! Я велел пришедшим подождать и побежал опять к товарищу; но хозяин, боясь потерять меня из виду, шел за мной следом. Я простился еще; мы оба плакали… Все в хуторе стояли тогда на своих землянках и любовались нашей приятельской разлукой.