* * *

Собирались косить и мы, начались приготовления. Верст за десять отправились мы с Абазатом в кузницу точить свою косу; он точил, я вертел точило. Вдруг крик «Ля илляга, иль Алла!» заставил нас бросить работу: это ехал Шамиль благодарить жителей всех аулов за Ичкерийский лес. Над ним виднелся зонтик, придерживаемый одним из его телохранителей, ехавшим верхом же с ним рядом. Это было неблизко, и я не мог рассмотреть всего; осенью же я видел Шамиля хорошо, когда он проезжал Гильдаган. Он ехал на серой яблочной (уважаемый цвет) лошади, передовые ехали в саженях тридцати от него, а рядом с ним наиб, позади вся свита, человек из пятидесяти, где несли секиру, или алебарду на древке, как эмблему смерти за неисполнение законов. Он проехал молча, только взглянул на меня; наиб же приветствовал меня с усмешкой:

– А! Иван!

Вообще горцы всех русских называют Иванами.

Шамиль – стройный мужчина (в то время лет сорока, но говорили, что ему сорок пять), лицом бел, длинная окладистая черная борода; лицо умное, но с каким-то равнодушием, и нет ничего, что бы заставило разгадывать. На голове его чалма с разноцветным тюрбаном; сверх обыкновенного платья надет был черный овчинный полушубок (мужчины вообще носят полушубки черного цвета, женщины – белого), покрытый шелковой материей с черными и розовыми полосками.

* * *

Скоро мы всей фамилией начали свой покос. Тут я косил уже взапуски; но ревность к работе они удерживали и заставляли отдыхать вместе, а в день доводилось отдохнуть раз десять. Они говорили:

– Нам стыдно одним сидеть и есть, мы устали, так и ты садись.

И у горцев, так же как и у нас, покос считается тяжелой работой.

– Страда, – говорят они; и к этому времени хозяйки припасают масло и сыр своим мужьям.

* * *

Ака и после, как старший в роде, все-таки был старшим и надо мной. Часто заботился, не голоден ли я, часто вызывал меня к себе и угощал теми огурцами, за которыми ходили я и его дочь, говоря:

– Это вот плоды твоих и ее рук.

Худу улыбалась и вместе с отцом повторяла:

– Судар, я! Я! (Кушай, кушай!)

Жена Аки – Туархан, Чергес, Пуллу и двухлетняя Джанба – все твердили:

– Я! Я!

Старшие говорили:

– Послушай, Судар, Джанба и та тебя просит.

Напоминая таким образом о своих ласках, Ака уговаривал меня перейти опять к себе, ссылаясь на Абазата, что у него нечего делать и что он потому продаст кому-нибудь. Абазат, замечая это, в свою очередь говорил мне, что и у него не хуже Аки, что Ака не джигит, что он достанет себе лошадь и будет чаще в набегах, и что тогда будет у меня все платье.

– Я знаю, Судар, – говорил он, – почему ты тоскуешь: не одет? Вот потерпи: я достану платье, и мы заживем!

Много за меня доставалось Цацу, когда она напоминала ему, чтобы продал меня, что у них работы почти нет. Он же, надеясь на свое удальство, хотел сделать меня домоседом. Не раз шутя говорил он мне, когда уходил куда надолго, как, например, на недельный караул:

– Ну, Судар, если ты захочешь уйти, то не уходи так, а голову долой моей жене. Вот топор в твоих руках.

При такой шутке боязливо морщилась моя хозяйка и в самом деле никогда не оставалась со мной одна на ночь, а всегда призывала кого-нибудь.

* * *

На все просьбы родных и знакомых моих хозяев отпустить меня к ним на работу Абазат отказывал всем, кроме своего тестя, просьбе которого он уступал нехотя и потому только, что тот отдал за него лошадь. Этот старик, Високай, надеясь за долг взять меня, уговаривал меня перейти к себе, обещая отдать за меня свою дочь Хорху; но с намерением, как объяснил мне Абазат, из-за барышей перепродать в горы, где пленные ценятся втрое дороже, чем в пригорных местах, где более возможности к побегу. Я не отказывался, а ссылался на Абазата: как он хочет; между тем сам упрашивал не продавать; Абазат обещал. Раз, выпросив меня себе, он отдал своему племяннику, без ведома Абазата; мне отказаться было нельзя, и я должен был работать день на нового хозяина. Тут не мог я смотреть без жалости на пленного, взятого под Кизляром. Он зависел от пятерых, бывших в набеге, и потому работал на каждого из них понедельно, следовательно, не имел отдыха. Оборванный, всегда в кандалах, он должен был трудиться, не смея отдохнуть без позволения своего хозяина; а это был один из пятерых злодеев. Но, несмотря ни на свою наготу, ни на старость, ни на кровь, текущую из-под гаек, разогретых солнцем, Петр не унывал или, лучше сказать, окаменел и зло ругался на свою судьбу. Это был в то время человек, потерявший всякую надежду.