– И вел себя, должен тебе сказать, как мужчина. Это был смертельно опасный номер, и ты доказал, что не трус.

Я ничего не ответил, оглядываясь по сторонам, ибо имелась у меня и своя собственная причина прокатиться в Эскориал.

Мы уже подходили в этот миг к широким ступеням лестницы, возвышавшейся между двором короля и двором королевы, и там, на площадке, где под огромным гобеленом, изображавшим нечто аллегорическое, замерли со своими алебардами четверо немецких гвардейцев, стояло в ожидании выхода их величеств самое избранное общество во главе с Оливаресом и его женой. Оглядев их, Кеведо пробормотал себе под нос:

Ты видишь, как венец его искрится,
Как, ослепляя, рдеет багряница?
Так знай, внутри он – только прах смердящий[27].

Я обернулся к нему. Да, я уже кое-что знал о мире и о дворе, и в ушах еще звучали строки о короле и его блохе.

– Как же вы при этом, сеньор поэт, – улыбаясь, проговорил я, – отправляетесь в Эскориал в карете маркиза де Личе?

Дон Франсиско окинул меня бесстрастным взором, а потом, быстро оглядевшись по сторонам, дал мне легкую затрещину.

– Попридержи язык, нахальный мальчишка! Всему свое время. Лучше вспомни две замечательные стихотворные строчки – мои, между прочим! «…А нежный слух терзать язвительною правдой – в занятье сем, мой друг, опасностей не счесть…»

И тем же размеренным тоном продекламировал концовку этого сонета:

О юность дерзкая! Внемли, пойми, услышь!
Оставя злому зло, ты стать почтешь за благо
Не соучастником – но очевидцем лишь.

Но, каюсь, дерзкой юности, то бишь мне, было уже не до предостережений. В раззолоченной нарядной и душистой толпе показалась голова шута Гастончика, который знаками указывал мне на заднюю лестницу, предназначенную для дворцовой обслуги. И, подняв глаза, я увидел за резными гранитными перилами галереи золотистые локоны Анхелики де Алькесар. Письмо, написанное мною накануне, дошло до адресата.


– Полагаю, ты должна мне что-то сказать.

– Ничего я не должна. Тем более что и времени нет – ее величество вот-вот спустится.

Опершись на перила, она наблюдала за суетой внизу. И глаза ее в то утро были столь же холодны, как и ее речи. Куда девалась та пылкая девчонка в мужском платье, которую я лишь вчера, кажется, держал в своих объятиях?

– На этот раз ты зашла слишком далеко. Ты, и твой дядюшка, и все, кто измыслил эту затею.

С рассеянным видом перебирая ленты, украшавшие лиф ее бархатного платья с парчовыми цветами на подоле, она ответила:

– Не возьму в толк, о чем вы, сударь. И уж тем более – при чем тут мой дядюшка?

– О чем? О засаде на Минильясском тракте! – с досадой вскричал я. – О человеке в желтом колете. О покушении на…

Она ловко зажала мне рот, и от прикосновения ее пальцев к моим губам я затрепетал, и это не укрылось от нее.

– Ты, видно, бредишь, – с улыбкой произнесла она.

– Если все это обнаружится, тебе несдобровать.

Анхелика взглянула на меня с любопытством: чего, мол, беспокоишься?

– Не могу себе представить, что ты назовешь имя дамы не там, где надо.

Как по книге, читала она мысли, проносившиеся в моей голове. Я гордо выпрямился:

– За меня можешь не опасаться! Но в это дело вовлечено еще много людей.

Она сделала вид, что не понимает моего намека.

– Это ты, наверно, про своего друга Нахалатристе?

Я промолчал и отвел глаза. Ответ она увидела у меня на лице и с презрением сказала:

– Я считала тебя благородным человеком.

– Я таков и есть.

– И еще я думала – ты меня любишь.

– Люблю.

В раздумье она прикусила нижнюю губу. Глаза ее казались хорошо отшлифованными сапфирами – тепла в них было примерно столько же.