– Расскажу, что узнаю, – пообещал я.

Застегнул колет, надел берет. Набросил на плечи грубошерстный плащ, потому что по оконным стеклам уже ползли первые капли дождя. Дон Франсиско внимательно наблюдал, как я прилаживаю кинжал.

– Смотри, чтоб хвоста не было…

Вчера в таверне «У турка» альгвасилы допрашивали меня, пока, прибегнув к самой беззастенчивой брехне, я не сумел убедить их, что понятия не имею о случившемся в Минильясе. Мало проку было им и от Каридад – ни бранью, ни угрозами, по счастью не приведенными в исполнение, они ничего от нее не добились. Но никто – и, разумеется, я тоже – не поведал трактирщице истинную причину того, почему капитан подался в бега. Добрая Непруха пребывала в уверенности, что в ходе какой-то стычки имеются убитые: подробностей она не знала.

– Не беспокойтесь, ваша милость. Начинается дождь, и я проскользну незаметно.

На самом же деле пугали меня не блюстители порядка, не служители правосудия, а те, кто сплел этот заговор, – они-то и должны были следить за мной. Я уж было собирался проститься с Кеведо, когда тот вдруг воздел указательный палец, будто внезапно осененный какой-то идеей. Затем поднялся, подошел к конторке у окна и достал из ящика шкатулку.

– Передай Диего – я сделаю все, что будет в моих силах… Как жаль, что уж нет с нами бедного дона Андреса Пачеко, герцог Мединасели отправлен в ссылку, а адмирал де Кастилья впал в немилость… Все трое хорошо ко мне относились и были бы нам сейчас более чем полезны.

Услышав такое, я опечалился. Его высокопреподобие монсеньор Пачеко был главным представителем Священного трибунала в Испании, и ему подчинялся даже трибунал инквизиции, председателем коего был наш с капитаном старинный недруг – зловещий доминиканец Эмилио Боканегра. Что же касается дона Антонио де ла Серды, герцога де Мединасели, – со временем он станет ближайшим другом Кеведо и моим покровителем, – то он из-за своего по-юношески вспыльчивого нрава отдалился от двора после того, как попытался освободить своего слугу из тюрьмы, едва ли не взяв ее приступом. А падение адмирала де Кастильи объяснялось причинами высокой политики: во время недавней поездки в Арагон адмирал, не смирив гордыни, повздорил с герцогом Кардоной из-за того, кому на устроенном в Барселоне приеме сидеть ближе к его величеству. Наш государь воротился оттуда несолоно хлебавши, то есть не добыв у несговорчивых каталонцев ни гроша. В ответ на его просьбу дать денег на фламандскую кампанию те ответили, что беспрекословно отдадут королю что угодно, включая жизнь и честь, словом, все, что не стоит денег, ибо деньги есть наследство души, а душа принадлежит одному Господу Богу. Постигшее адмирала несчастье всем сделалось очевидно в Страстной четверг, когда на церемонии омовения рук полотенце Филиппу Четвертому подавал не Кастилья, род которого из поколения в поколение имел эту привилегию, а вовсе маркиз де Личе. Публично униженный адмирал не стерпел и попросил у короля позволения удалиться. «Я – первый дворянин этого королевства», – заявил он, позабыв, что говорит с первым монархом мира. И просьба его была уважена – да так, что получил он больше, чем рассчитывал: приказано ему было вплоть до особого распоряжения при дворе не появляться.

– Кто же у нас остается?

Дон Франсиско воспринял слова «у нас» как должное.

– Кое-кто есть, но, конечно, жидковаты будут против генерального инквизитора, испанского гранда и королевского друга… Впрочем, я испрошу аудиенции у Оливареса. Он, по крайней мере, терпеть не может мнимостей и видимостей. Смотрит в корень, видит суть.