Но как подкрался поближе – а я, если хочу, могу тихо-тихо подкрасться, зевнуть не успеешь, а я уж за спиной, – смотрю: не людак это вовсе. Гриб это такой! Вот так вот во мху вырос. Пахнет, правда, незнакомо, но дух явно грибной.
Подошёл, потыкал его – точно, грибок. В полный рост людского младенца годиков эдак двух. А на ощупь упругий, и плёночка скользкая на нём, словно только что из земли вылез. Ну что же, тоже добыча завидная. Щас я его срежу, на кусочки порублю, а потом поглядим, какой-такой он на вкус.
Достал я свой тесак, который из старой пилы сделал, а на рукоять кость людачью пристроил, да под животик-то грибу и подсунул – ножку, значит, срезать. Тесак у меня хороший, острый, каждый вечер точу – как сквозь свежий сугроб проскользнул. И тут гриб завопил и стал подниматься. Я аж отпрыгнул от неожиданности. Стою, тесак выставив, и понимаю – никак он супротив ЭТОГО не поможет.
Оно с воем поднялось на колени, и увидел я, что вся его грудь оплетена грибницей, и волосы его были из нитей грибницы, а там, где должна была быть ножка, которую я срезал, болталась пуповина, из которой хлестала коричневатая жидкость, такая смрадная, что даже меня проняло. Оно мучительно отрывалось от земли, не прекращая воя. Я глянул в его лицо и вижу – нет его, просто белёсые наросты вместо глаз и носа. И кое-где жирной землёй запачкано да длинный сизый мох прилип. А гримаса на этом "лице" была такой, что и мне жутко стало. Думал, и рта нет, видимость одна, пупыри грибные. Ан нет: открылся рот, а там вместо языка и зубов – плёнки, как у гриба под шляпкой. И вой, который словно из его утробы шёл, тут же оборвался, когда оно на ноги встало, всё в свисающих грибницах и жиже из пуповины.
Вот тут-то оно рот свой плёночный открыло и сказало:
– Ну вот, Лешак, я и пришёл.
Голос скрипучий, словно не у дитяти, которым оно сначала прикинулось, а древнего-древнего старца. Да ещё какое-то жужжание в нём слышится, словно смертопчёлы поблизости где-то роятся.
Оледенил меня этот голос, тесак из лапы выпал и в мох вонзился. Так и остался торчать костью вверх, будто остов людачий из-под земли выползти тщится.
Стою жду, когда оно меня упромыслит, потому как знаю – и драться с ним, и бежать от него бесполезно. А оно мне:
– Ты же меня сожрать хотел? Так сожри меня, Лешак! Прямо здесь сожри.
Тут опять музыку нездешнюю, нелюдскую, страшную вдруг я услышал, замельтешили светящиеся шары, и все вокруг ЭТОГО сгрудились, сияли ослепительно, но оно всё равно чётко виднелось и кричало – куда там волколюду взбесившемуся:
– Сожри! Сожри! Йог-Сотот больше ждать не может!
Как услышал я "Йог-Сотот", так и снесло мне разум окончательно. Нечувствительно рядом с ним оказался и пастью прямо в его личину вцепился. Плоть под клыками захрустела, горечь пасть наполнила, и сок коричневый брызнул.
И тут услышал я хохот. Это ОНО хохотало, а чем – и Лешак не знает. Потому что сожрал я его личину за секунду и за шею принялся. Вкус был мерзкий, но какой-то влекущий – до страсти, корчишься, но жрёшь, словно старую болячку расковыриваешь. И пока я его всего не сожрал, так, что только коричневые брызги во мху высыхали, всё слышал хохот под страшную ту музыку. Потом на четвереньки рухнул и в остаток пуповины, что, коричневым сочась, торчал изо мха, зубами вцепился, вырвал и заглотил, как змею.
Тут папоротники затрястись, стали гнуться в разные стороны, как живые, а по мху волны пошли, словно под ними что-то огромное ворочалось. А сам я стал будто и не я. Бездна во мне какая-то открылась. Стою посередине поляны, весь в золотистом сиянии, и слышу голос. И вроде знаю, что это сам вещаю, а голос-то не мой, скрипучий и жужжащий – голос той твари, которую я пожрал. И слова говорю такие, каких сроду не произносил и не ведал: