Одно частное кладбище в Ислингтоне умудрилось похоронить 80 000 трупов на площади, предназначавшейся всего для трех тысяч. Один могильщик рассказал лондонской Times, что стоял «по колено в человеческой плоти, прыгая на телах, чтобы как можно лучше утрамбовать их на дне могилы и затем положить сверху свежие трупы».
Диккенс хоронит таинственного юриста, умершего от передозировки опиума вскоре после начала романа «Холодный дом», примерно в такой же ужасной обстановке, вдохновившей один из самых знаменитых и страстных авторских монологов:
…затиснутое в закоулок кладбище, зловонное и отвратительное, источник злокачественных недугов, заражающих тела возлюбленных братьев и сестер наших, еще не преставившихся… на кладбище, которое со всех сторон обступают дома и к железным воротам которого ведет узкий зловонный крытый проход, – на кладбище, где вся скверна жизни делает свое дело, соприкасаясь со смертью, а все яды смерти делают свое дело, соприкасаясь с жизнью, – зарывают на глубине одного-двух футов возлюбленного брата нашего; здесь сеют его в тлении, чтобы он поднялся в тлении – призраком возмездия у одра многих болящих, постыдным свидетельством будущим векам о том времени, когда цивилизация и варварство совместно вели на поводу наш хвастливый остров.
Читая эти строки, вы видите рождение риторического направления, которое стало ведущим в философской мысли XX века; оно искало способ осмыслить высокотехнологичную резню Первой мировой войны и доведенную до предела тейлоровскую эффективность концентрационных лагерей. Социолог-теоретик Вальтер Беньямин переработал оригинальный слоган Диккенса в своем загадочном шедевре «Тезисы о философии истории», написанном, когда Европу поразила чума фашизма: «Нет ни одного документа цивилизации, который не был бы одновременно документом варварства».
Во второй половине XIX века в Англии возник культ траура в среде высшего и среднего класса. Основоположницей «моды на траур» стала сама королева Виктория, которая крайне тяжело перенесла смерть горячо любимого супруга, принца Альберта, скончавшегося в возрасте сорока двух лет, вероятно, от брюшного тифа. Виктория пережила его на сорок лет и до конца дней продолжала скорбеть по мужу.
Противостояние между цивилизацией и варварством началось, едва были построены стены первого в мире укрепленного города. (Как только появились ворота, вместе с ними появились и варвары, готовые в них ворваться.) Но Энгельс и Диккенс дали нам новый взгляд: развитие цивилизации создает варварство как неизбежный продукт жизнедеятельности, столь же необходимый для обмена веществ, как и блестящие шпили и продвинутое мышление воспитанного общества. Варвары не штурмуют ворота: их вскармливают внутри города. Маркс воспользовался этой идеей, завернул ее в диалектику Гегеля и определил тем самым все течение XX века. Но порождена она была непосредственным жизненным опытом – «на земле», как до сих пор любят говорить активисты. Отчасти – видом этих похорон, осквернявших и живых, и мертвых.
Но в одном важном смысле и Диккенс, и Энгельс ошибались. Каким бы ужасным ни был вид кладбища, сами по себе трупы, скорее всего, не распространяли «злокачественные недуги». Запах был ужасным, но никого не «заражал». Массовое захоронение разлагающихся тел, конечно, оскорбляло и чувства, и личное достоинство, но запах, который оно источало, не угрожал здоровью жителей. Ни один человек в викторианском Лондоне не умер от вони. Но десятки тысяч лондонцев умерли, потому что страх перед вонью отвлек их от настоящих опасностей, грозивших городу, и заставил их принять целую серию ошибочных реформ, лишь усугубивших кризис. Диккенс и Энгельс были не одиноки: практически вся медицинская и политическая элита, от Флоренс Найтингейл до реформатора Эдвина Чедвика, от редакторов журнала