Да, именно что миллионы, – поймал он мой недоверчивый взгляд. Во всяком случае, так следует из донесения подполковника Петра Борушникевича, возглавлявшего комиссию по выявлению злоупотреблений на строительстве нового собора. А по его честным солдатским расчетам, из пяти направленных на строительство из государственной казны миллионов два растаяли бесследно.
Впрочем, кроме казнокрада Монферрана там такие люди были задействованы… да одного только его сиятельства графа Милорадовича за глаза хватило бы, чтобы все средства по гривеннику растащить, а то, что уже закуплено, продать. Честный подполковник, сделавшись кляузником и вруном, вдруг исчез неведомо куда. Словом, был человек и нет человека.
Расширяли и укрепляли фундамент, рыли котлованы, вбивались сваи, разбирали старые стены и на их месте возводили новые. Зимой работали с пяти утра, летом – с четырех утра до четырех дня.
Но тут другой француз, Антуан Модюи, сочинил ябеду на имя президента Академии художеств о том, что-де проект Монферрана содержит роковые ошибки, из-за которых здание, если каким-то чудом и будет построено, то вскорости рухнет.
Работы остановили, прислали новую комиссию. Тут же нашлись доброхоты, утверждавшие, что клятый Монферран и не собирался строить собор на века, а только получить деньги и славу и затем… «пятьдесят, мол, лет простоит, а дальше»… а кому какое дело, что будет дальше, главное, что его – Монферрана – всенепременнейше на свете не будет.
Комиссия признала проект неправильным, после чего за его доработку взялась Академия художеств, и моему брату Александру стало нечем заняться.
И вот работы по переделке Исаакиевского собора высочайше приостановлены 15 февраля 1822 года, а уже весной я приглашен на собрание Общества поощрения художников, где меня уведомляют в том, что готовы отправить меня за границу за свой счет, дабы я мог там усовершенствоваться в искусстве.
На что я, не задумываясь, согласился при том условии, что вместе со мной на тех же правах и с точно таким же пенсионом поедет мой брат Александр. Полагаю, милостивые господа не ожидали подобной дерзости со стороны еще столь мало проявившего себя молодого человека, но, поразмыслив, согласились, что Александр, без сомнения, будет полезен обществу и как талантливый художник и архитектор, и что немаловажно – как та нянька, которая сумеет ненавязчиво приглядеть за эдаким чудом-юдом, как я.
Берлин, Дрезден, Мюнхен и далее Италия… Изначально в списке значился Париж, но там было небезопасно. Небезопасно не столько для жизни, сколько для благонадежности юношей. Дословно это звучало так: «не подвергать нравственность свою и дарования: одну – всем соблазнам порока, а другие – влиянию незрелых образцов новейшего вкуса». Особливо следовало держаться подальше от «центра революционной заразы» – Франции. Шутка ли сказать, каких идей могут набраться молодые люди, кем явятся они в отечество – новоиспеченными карбонариями или верноподданными?
Глава 7
Когда Карл в очередной раз устраивает передых, я отправляю моего человека к его слуге – хмурому малороссу Лукьяну, дабы тот не гадал, куда запропал барин, и наутро прислал ему кое-какие вещи на первое время.
Живем мы по соседству, так что, возвращаясь домой, я смотрю на окна брюлловской мастерской и заранее знаю, там Карл или нет. Красные шторы на окнах бывшей квартиры Мартосов. Да, да, той самой, в которой некогда проживали девицы Катенька Мартос, в которую я был безнадежно влюблен, и драгоценнейшая моя Уленька. С тех пор маститый скульптор, ректор Академии художеств, академик, автор памятника Минину и Пожарскому в Москве Иван Петрович Мартос и его дражайшая супруга Авдотья Афанасьевна оставили сей грешный мир, а их дочка Катерина Глинка сменила фамилию на Шнегас и переехала к мужу. Академия художеств выделила сию квартиру вернувшемуся из Италии Карлу Павловичу Брюллову, который тут же обставил ее красной мягкой мебелью и повесил на огромные окна красные же шторы. Выбор цвета не случаен – это и любимый цвет Карла, цвет огня и радости, силы и вдохновения, и одновременно с тем любимый цвет нашей знати.