Бредовая эта мысль едва успела оформиться в сознании, когда диски заговорили. Мне послышался голос Ларисы и тоненький Людочкин голосок, как она утром сказала: «Папка пришел»… Неожиданно все перекрыл взволнованный баритон Саморукова. Я подумал, что шеф даст команду с пульта, и я поеду вниз, не увидев, не доглядев, не поняв…

Потом…

Что было потом?

* * *

В Костиной тетради осталось несколько чистых страниц, и я продолжу записи…

Из больницы мы вышли под вечер. Лариса не торопилась домой, и мы бродили по кривым окраинным улочкам, все время сворачивали только влево и почему-то ни разу не вернулись на прежнее место. Лариса плакала, и мне ничего не оставалось, как придумывать весомые и утешительные слова, хотя у самого скребли на душе кошки. Я так старался успокоить Ларису, что и сам поддался гипнозу собственных слов. Исчезли и злость на Саморукова и тяжелое впечатление от длинных больничных коридоров. Только лицо Кости – осунувшееся, бледное – стояло перед глазами.

Я поймал какого-то врача, долго приставал к нему и ничего толком не узнал. Может, и не врач это был вовсе, а какой-нибудь санитар, и что он мог сказать, если третьи сутки Костя не приходит в себя и неизвестно, чем все кончится, потому что еще не наступил кризис…

Вижу, что записи мои сумбурны, мысли скачут. Нужно сосредоточиться. Выкурю сигарету и возьмусь опять.

Так. Вернусь к разговору с Ларисой. Когда мы, уже успокоившись, брели по улице Кирова, Лариса сказала:

– Я поругалась с Михаилом.

Сначала я не понял, о каком Михаиле речь. С трудом догадался, что Лариса имела в виду Саморукова.

– Что ж, – сказал я, – значит, мы товарищи по несчастью. Я тоже поругался с этим Михаилом. Давно пора.

Я думал, что Лариса не станет продолжать, но ей хотелось выговориться. Думала она о Косте и рассказывала ему, а не мне:

– Представляешь, Михаил вчера приехал из обсерватории, явился и говорит, что нужно срочно подавать в загс заявление, ведь потом воскресенье, а в понедельник он едет наверх – наблюдать. Я ему: «Как можно сейчас говорить об этом? Из-за тебя человек в больнице». А он: «Вовсе нет. Эта история, говорит, лучшее доказательство того, что я прав. Я запретил ему появляться у телескопа. Если бы он послушался, то спокойно паял бы контакты на заводе микроэлектроники. На большее его все равно не хватит»… И Михаил ведь не циник… Наверное, его не била жизнь. Наука, наука, а вокруг себя не смотрел. Да и Костя хорош. Ну почему, скажи, не жить им спокойно, как всем людям? Просто жить…

Она замолчала на полуслове, разглядев, наконец, что я не Костя. Да и я разглядел, что она не Лариса. Не та Лариса, что нужна этому неуравновешенному молодому лунатику. Или звезднику? Даже и названия нет. Надо придумать. Придумать название и найти работу в другой лаборатории, потому что с Саморуковым нам больше не по пути. И нужно будет убедить Костю, чтобы он оставил Ларису в покое. Да разве убедишь… Любовь со школьной скамьи. Вот уж действительно постоянство – как у египетских пирамид. Они тоже не замечают, что время идет и Египет стал иным, а фараоны и вовсе одно воспоминание. Не стоит она его. Выйдет Костя из больницы, поженятся они, допустим, – допустим! – и станет любимая жена пилить его, потому что щадить себя ради семьи Луговской не будет.

Может быть, это как опиум – смотреть и видеть? Галилей тоже, наверно, не мог отороваться от своего подслеповатого телескопа и не шел, когда на звучном итальянском языке его звали спать, и глаза у него болели, а – глядел. Потому что видел невероятное. Ага, вот и название. Невероятное зрение. Инкревидение. Великое дело – название. Сразу легче рассуждать. Если есть название, значит, вопрос устоялся, пришли к соглашению комиссии и подкомиссии, и скоро имя автора попадет в учебники. Так произойдет и с инкревидением, если… Что если? Все так и будет. Да, но Костя еще не пришел в себя, третий уже день, и если…