Грызёт капитан Капитонов от ярого отчаяния дощатую палубу, прогрызая её аж до самого до трюма, где контейнеры с лимонами. Но хоть ты и все лимоны изгрызи, капитан, вместе со всеми контейнерами, а жизнь слаще не станет; не вернётся уж к тебе боле твоя любимая Настенька ни вживе, ни въяве; и тело её, трамваем перееханное, не сошьёшь, не склеишь.

Как морской воды в рот набравши, возвращается капитан Капитонов из дальнего похода в порт приписки. Оркестр на пристани «По морям, по волнам» играет. Морячкóв их любимые моря́чки встречают-привечают… А Капитонов один-одинёшенек с пристани шагает, мрачнее самой мрачной тучи.

– Капитан, капитан, улыбнитесь! – кричат ему грузчики в порту.

Не улыбается капитан Капитонов.

Подходит он к дому своему родимому, где гнёздышко семейное с любимой свито было. Нет больше гнёздышка семейного. Нет больше дома родимого.

Куда ж теперь идти капитану Капитонову? Куда ж ему теперь нести печаль свою печальную?.. И пошёл капитан Капитонов в глубоком горе в бар «Залей кручину» – заливать свою кручину. Вначале, конечно же, за тех, кто в море, выпил. А затем, конечно же, за свою любимую Настеньку – один стакан, второй, третий… И вот уж барменша отвратная кажется ему его любимой Настенькой. Капитонов хвать её и – в церкву. Под венец.

Отец Варений обряд венчальный совершает.

Святые на иконах головами с нимбами качают: «Где же твои глаза, капитан Капитонов, где же твои глаза?..»

И словно бы пелена спала с глаз капитановско-капитоновских, и увидел он не милую свою Настеньку, а барменшу в истинном её обличии: с челом бесстыдно размалёванным, с одёжкой, сраму не прикрывающей… И встрепенулась душа капитанская, словно конёк морской, и опять в моря̀ и океаны запросилася.

И ушёл капитан Капитонов в моря́-океаны.

И идёт он там по воде, аки по суху. А следом за ним трамвай по воде, аки по рельсам, поспешает; а в трамвае том водитель Николай белы рученьки заламывает, грех свой великий замаливает; кручинится да сокрушается, да прощения просит у капитана Капитонова.

– Езжай, – говорит ему Капитонов, – и больше не греши.

И прощённый Николай мчит на трамвае своём навстречу утренней заре. А в трамвае сидят пионеры былых годов. Сидят чинно и ладно да складно пионерскую песню поют:

– Здра-а-вствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошка…

– Здравствуйте, пионеры, – отвечает им картошка, безжалостно пожирая старую плоть пионерскую.

Потому что «картошка» – это время, и оно всех сожрёт: и тех, кто постарше, и тех, кто помоложе, и тех, кто только-только появился-народился на этот свет, и даже тех, кто ещё лишь в зачатии.

И всё же, и всё же, и всё же…

И всё же над горизонтом медленно, но верно встают три солнца.

Солнце Вера, солнце Надежда и солнце Любовь.

Отщепенец Епифанов

Епифанову и смолоду-то женщины не очень нравились, а уж под старость и вовсе нравиться перестали. Вечно беспокойные, вечно переживающие по пустякам, ну прямо как собаки (не в обиду собакам будет сказано). Не хотелось больше Епифанову ни разговаривать с женщинами, то есть бросать слова на ветер; ни тем более слушать их, заранее зная всё, что они скажут. И уж тем более не хотелось Епифанову тратить на женщин деньги. Все деньги, отпущенные ему за жизнь на женщин, Епифанов уже давно потратил.

А хотелось Епифанову существа, похожего на женщину. Чтобы оно приходило из ниоткуда и уходило в никуда. Нет, пожалуй что и этого ему не хотелось. Потому как если, положим, существо, похожее на женщину, вечером придёт из ниоткуда, то весь вечер, считай, насмарку, а следом и вся ночь коту под хвост. А потом ещё и утро будет потеряно: пока оно – существо – соберётся да пока уйдёт в своё никуда.