У сыроватой стены, на деревянной лавке сидел высокого роста и плотного сложения довольно еще молодой человек, адъютант принца брауншвейгского – Граматин. Он сидел здесь с утра.

Его арестовали, как потом говорил Бирон, по одному «сумнению», для того, чтобы через него выведать обо всем, творящемся у принца.

Граматина подняли рано утром с постели, едва дали время одеться, в наглухо закрытой карете привезли в Летний дворец и провели в эту комнату. Сейчас пришел туда сам Бирон и начал кричать на него. В первые минуты Граматин не особенно смутился, показал только на секретаря Семенова, адъютанта князя Путяту и нескольких других семеновских офицеров, что они к присяге Бирону не склонны, а желают держать сторону принца брауншвейгского; про принца же объявил, что тот запретил допускать к себе Семенова.

Услышав это, Бирон стал кричать еще пуще.

– Нет, ты от меня не утаишь! – наступал он на Граматина. – Теперь не хочешь сказать всю правду, так после скажешь в пытке! Или ты думаешь, что твой принц отстоит тебя? Вот увидишь! Не принцу твоему со мною тягаться. Сиди здесь, да одумайся лучше…

И регент ушел от него, а вот теперь опять не стерпел, вернулся, так ему хотелось поскорей узнать о замыслах принца брауншвейгского.

Сразу, входя в комнату, Бирон заметил необыкновенную перемену, происшедшую за эти несколько часов в Граматине. Рослый и плотный, мужественного вида адъютант, несмотря на свою внешность, не был героем. Сидя взаперти в этой мрачной комнате, совсем нетопленой, да вдобавок еще и на тощий желудок (он со вчерашнего дня ничего не ел), бедный Граматин сообразил, что дело его плохо, – принц брауншвейгский ему не защита: сам дрожит перед Бироном. Захочет регент, так все теперь сделает; пожалуй, этак и действительно пытать станут, а потом и голову отрубят. Невеселые картины, одна за другой, все ярче рисовались в воображении Граматина, и к тому времени, когда вошел к нему вторично Бирон, он уж был окончательно запуган и готов на что угодно.

– Ну, что ж, одумался? – начал регент, свирепо взглянув на несчастного адъютанта.

Тот встал с лавки, вытянулся во весь рост и, заикаясь, обливаясь холодным потом и не смея взглянуть на своего мучителя, охрипшим от страха голосом прошептал:

– Одумался.

– Так рассказывай все подробно, что знаешь…

Но исполнить это было чрезвычайно трудно. Граматин разинул рот, что-то такое начал и заикнулся.

– Да говори же, говори так, чтобы я слышал и понимал! – нетерпеливо повторял Бирон. – Говори, ведь я тебя не ем, я требую только знать правду.

Граматин собрал все свои силы, откашлялся и начал:

– Во… во… во второе же сего октября же, когда всемилостивейшая государыня тяжко заболезновала, то доносилось его светлости принцу…

– Без светлостей! – вдруг почему-то окончательно выходя из себя, закричал регент. – К делу!

Этот окрик совсем смутил Граматина; у него дрожали руки и ноги. Он начал что-то такое шептать неясное, в котором слышалось только: «Я говорю, он мне говорит».

Бирон терял всякое терпение.

– Ничего не понимаю! – кричал он. – Говори яснее, отставляй слово от слова!

Граматин снова откашлянулся и начал, действительно отставляя слово от слова:

– И тогда же пришел я в покои ее высочества, государыни принцессы Анны, где увидел секретаря Семенова, и он мне сказал: «Что-де, братец, ведь-де наши господа деньги-то приняли, да и замолчали». А я на это ему сказал, что как соизволят, нам что за дело. Что еще попадешь напрасно в беду. И он, Семенов, мне сказал, инде перестань говорить, и я ему сказал, что перестал! Да у нас уж и запрещено. И он мне сказал…