Примяв окурок в заменявшем пепельницу глиняном черепке, Сушков тяжело вздохнул: не силен он в риторике, а то бы в жутких красках описал свое состояние – ни на минуту не отпускающий, сосущий под ложечкой страх, бессонные ночи, когда вздрагиваешь от каждого звука и все время чудится, что за тобой пришли. Второй год тянется этот кошмар, с зимы сорок первого.
В оккупации и так несладко, а тут еще работаешь на немцев, да связан с лесом. Добро бы еще никогда не видел, как в фельдгестапо выбивают из задержанных показания, с хрустом ломая пальцы, загоняя иглы под ногти, обливая потерявших сознание водой из ведра, а когда такое видишь, поневоле начнешь за себя бояться – немцы совсем не дураки, имеют опытных полицейских, гораздых на разные выдумки, цепких, приученных работать не за страх, а за совесть.
Да, у них тоже своя совесть, свои идеалы, свои понятия обо всем происходящем, свой кодекс чести. Когда он однажды сказал об этом сидящему напротив него рыжеватому человеку, тот только усмехнулся и начал объяснять про фашизм и классовую борьбу. Но какое дело Сушкову до классовой борьбы, когда он сам боролся не на жизнь, а на смерть, боролся за себя, за Россию? Зачем ему читать политграмоту, разве он слепой и не видит, что творит враг на его земле? Не видел бы, не понимал бы, не стал бы связываться с партизанами, а просто донес немцам, когда с ним установили связь.
Kтo этот рыжеватый мужчина? Уже почти год он принимает у себя переводчика, но они так и не стали ни друзьями, ни даже приятелями – вместе делали общее опасное дело, уважительно относились друг к другу, и все. Иногда Сушков думал, что рыжеватый Прокоп – так звали хозяина, – оставленный здесь при отступлении чекист, а может быть, такой же, как он сам, человек, случайно, волею военного времени увязший в хитросплетениях подпольной работы, не разбирающий, кто ты и что ты. Просто пришло время выбрать, по какую сторону встать, и они оказались рядом, а могли оказаться и с разных сторон.
Часто, отправляясь по распоряжению своего шефа в особняк на Почтовую, переводчик боялся увидеть на очередном допросе рыжего Прокопа, сидящего со скованными руками перед следователем гестапо: шеф иногда любил оказывать любезность людям из этого ведомства, предоставляя им своего переводчика, и каждый раз, шагая к уютному особнячку, Сушков потел от страха, с трудом переставлял ноги – вдруг его заманили в ловушку? Вдруг немцам уже все известно про него? А потом наступала тошнотворная слабость и хотелось напиться в лоскуты, чтобы забыть мучительные кошмары и проклятый, не дающий покоя, страх.
Неужели Прокоп не понимает, как устаешь от такой жизни, от вечного раздвоения, подслушиваний, подглядываний, запоминания текстов переводимых документов? Устаешь чувствовать на себе иронично-изучающий взгляд шефа – Конрада фон Бютцова, – неизменно ровного в общении и приветливого, но иногда вдруг поглядывающего на своего переводчика глазами сытого кота, еще вдоволь не наигравшегося с пойманной мышью. Сушков просто кожей чувствовал этот взгляд, но ни разу не сумел поймать выражение глаз шефа: стоило только обернуться, как встречаешь лениво-доброжелательную улыбку. И эти его «доверительные» разговоры о жизни, о прошлом, о роли человека, «маленького человека», на большой войне… Поневоле о многом задумаешься.
Когда он, не в силах более терпеть, жаловался Прокопу, тот лишь досадливо отмахивался – нервы, мол, крайнее напряжение сил, а даром ничего не проходит. Надо держать себя в руках и делать дело, а страшно всем: только идиоты не ведают сомнений и страхов. И обещал вскорости помочь уйти в лес, вот еще немножко – и все.