Истомленный душевной борьбой, он медленно отступал от землянки куренного. Глухой полночью на лесосеке кричал зверь, ухал филин на болоте, а Грязнов не спал, лежал, разметавшись на земле, широко раскрыв глаза.

«Так пошто я хожу следом, ежели не поднимается рука на гада?» – спрашивал он себя.

Между тем урочное время подошло к исходу. Отощавшие, измотанные непосильной работой, сибирские приписные пережгли все заготовленные поленницы. Однако долгожданная радость не пришла в курень. Жигарей донельзя истомил голод, вся припасенная домашнина давно иссякла, мужикам приходилось подмешивать к мучице толченую кору, добавлять мягкую глину и этим подпеченным месивом набивать чрево. Не брезгали жигари и палыми конями. От тягот и голода в лесном курене возникли хворости, больные маялись животами. А впереди предстоял дальний путь. «Кто знает, придется ли дотянуть ноги до родного погоста?» – с тревогой думали приписные.

А мастерко Жаба шмыгал по куреню, по-своему озабоченный.

– Погоди, варнаки, радоваться, работенка ведь не сдадена! – каркал он. – Может, ни я, ни старшой еще не примем ее. Это как нам поглянется!

Однажды, как всегда, после ужина горбун подошел к кострищу и подсел к старикам. Речи его внезапно изменились: на сей раз он не грозился, а шутками и прибаутками напрашивался на мзду.

– Это верно, что туго вам в лесу доводилось, братцы! – елейным голосом затянул он. – Но то помните, что за битого двух небитых дают. Первая указка, слышь-ко, кулак, а не ласка…

Лето клонилось к ущербу, призадумался лес. Птицы покинули гнездовья, летали стаями – приучались к дальнему пути. Тосковали мужики: «Ушли из дома на Еремея-запрягальника, как там обошлись с пахотой? Знать, осиротевшим лежит поле?» Эти думки, как ножом, полосовали сердце. Угрюмые и несловоохотливые, сидели они у огня. Поверху шебаршил гулевой ветер, слетал вниз и упругим крылом бил в костер. От огня сыпались искры, взметались жаркие языки пламени. Под кустом, освещенный огнем, лежал исхудалый Алексей Колотилов, руки его вытянулись, высохли. Задыхаясь от кашля, он тянулся к теплу. Большие страдальческие глаза укоряюще смотрели на Жабу.

– Через тебя гибну! – пожаловался он.

Горбун не отозвался, залебезил перед стариками:

– Эх, горюны вы мои, горюны, о чем призадумались? По дорожке, поди, стосковались, а то забыли, что не подмажешь колеса, не поедешь…

Мастерко прижмурил наглые глаза, усмехнулся.

– А где ее взять, подмазку? – отозвался старик-жигарь, задумчиво глядя в огонь.

– Денежка – молитва, что острая бритва, все грехи сбривает! – гнул свое горбун.

– Уйди! – крикнул Алеха, и на губах его показалась кровавая пена. – Уйди, дьявол, мало тебе наших мук! – Глаза истерзанного лесоруба зло уставились на ненавистного мастерка.

– Ой ли! – не сдался, ехидно ухмыльнулся горбун. – Кто там еще голос подает? Грех в мех, а сам наверх! То разумей, валет, захочешь добра, посей серебра…

– Ты вот что! – поднялся из-за костра седобородый степенный жигарь. – Впрямь, уйди от греха подале! У всех уже на сердце великая смута накипела…

Он не докончил, глаза его зловеще вспыхнули. Чтобы скрыть свое волнение, он отвернулся и пошел прочь. Пораженный страстной ненавистью, горбун отшатнулся.

– Ну и народ! Ироды! – покрутил он головой. – До чего жадные, по алтыну с рыла им жалко. Ишь как!.. – Он юркнул на тропку, укрытую молодыми елями, и засеменил к себе в землянку.

На другой день приехал Селезень с дозорным. На нем была новая поддевка и шапка с малиновым верхом. Налетевший ветерок парусом раздувал его черную бороду. Шел приказчик чуть подавшись вперед животом, за ним топал низкорослый щербатый дозорщик. Словно из-под земли перед ним вырос мастерко и засеменил рядом.