– Ахти, лихонько! Батько скоро с засеки наедет, а у меня ништо не приспело…
Разбудила монашку, свела ее в рабочие чуланы. В них было темно, душно, под столом в пыли копалась курица. Монашка подоткнула темную рясу и принялась за работу…
В хозяйской горнице на божнице стояла медная кружка сборщицы.
Уходя на работу, монашка покрестилась и поставила ее там:
– Пусть Спас и святой Микола поберегут добро божье…
Алчная Дунька, проводив гостью, вскочила на лавку и потянулась к церковной кружке.
В ней брякали одни лишь черепочки: хитрая монашка все алтыны давным-давно повытягивала…
Сенька Сокол пришел из кузни и увидел: вальяжная чернобровая монашка, подоткнув ряску, скребла ножом лавки, терла их мочалом. В серой полутьме поблескивали белые бабьи икры. Сокол отвернулся, но погодя не стерпел, опять глянул и встретился с лукавыми глазами монашки.
Нетерпение охватило Сеньку, руки не слушались, – отяжелел весь. К чуланам шумно возвращался работный народ.
Парень сказал ей:
– Не смущай…
Монашка подоткнула выбившиеся волосы под черную скуфейку. В светце вспыхнуло пламя; Сенька не мог оторвать глаз от ее лица.
– А ты не гляди. – Монашка выпрямилась; стройна, пригожа. В глазах – жар.
– Не могу. – Он двинулся к ней, раскинул руки. Пламя в светце заколебалось и, зашипев, угасло.
– Ой, што ты! Народ идет…
– Пусть, – прохрипел Сенька и стал впотьмах ловить монашку. На пути попадались скамьи, стол, нары: все ненароком само под руку лезло.
В раскрытую дверь, ухмыляясь, глядел рогатый месяц…
После объезда рудников и углежогов возвратился Никита. Заметив чистоту в рабочих чуланах, остался недовольным:
– Ты пошто, Авдотья, разоряться удумала? Жили и без того кабальные до сих пор.
– В чистоте, батя, работается спорее, в чистоте и боров жир скорее нагуливает.
Никита помолчал, подергал бороду и ухмыльнулся:
– Пожалуй, то правда…
Работные люди поднимались на работу со вторыми кочетами, в небе еще блестел серп месяца. Того, кто опаздывал вскочить с нар, нарядчики поднимали батогами. В чуланах, где ютились кабальные, было тесно, душно от пропотевшей одежонки и онуч. В пазах стен, в укромных углах бродили усатые тараканы, а в ночь на усталое тело ополчались клопы. Еще того хуже было в семейных чуланах, где в грязи копошились ребятишки, а под нарами хрюкали свиньи, – негде было скотину держать. Кормежка была скудная и постная, от нее только брюхо пучило, а силы не прибывало.
Посреди двора перед рабочими чуланами стояли козлы, к ним привязывали провинившихся, снимали портки и били лозой. При демидовской конторе содержался кат – здоровенный мужик, вид у ката разбойный, борода до глазниц, лохматая и, как медь, рыжая. Глаза – нелюдимые. На ногах палача скрипели яловые сапоги на подковах. Мордастый, хмурый, ходил он с батогом по заводскому двору и поджидал случая. Ведал он кладовыми да подвалами, где томились беглые. Всякому, кто бегал, на шею набивали рогатки и сажали на цепь.
Весна стояла солнечная, а кат ходил мрачный: жгуче ненавидел он молотобойца Сеньку Сокола. В минуты безделья кат приходил в кузницу, морщился:
– Скоро ты отпоешь свои погудки? Пошто поешь?
Медвежьи глазки ката зло глядели на Сеньку.
Сокол жил легко, беспечально; тряхнул кудрями, грохнул молотом:
– Я, добрый молодец, без коз, без овец, была бы песенка.
Кат насупился:
– Я все поджидаю, когда ты, сатана, заворуешься. Больно руки на тебя чешутся. Ух ты!
Кат широкими плечами заслонял Сеньке солнце, тот, держа в ручнике накаленную пластинку, шел на палача:
– Уходи, сожгу. Не заслоняй солнца, одно оно только и осталось у кабального.