– Демидыч! – засиял царь и расцеловал крепко, простецки. – Жалую тебе опричь всего сто рублей награды. А ты постарайся, Демидыч, распространить дело, и я тебя не оставлю!

– Я и то думаю, Ваше Величество, да вот руду негде копать, да с углем тесно, жечь бы самому, да кругом леса казенные…

– Жалую, о чем просишь…

Царь отпустил кузнеца до вечера, а к вечеру чтобы непременно пришел: дела есть.

Целый день кузнец Никита расхаживал по Москве, ко всему приглядывался. Вблизи не было три красоты, которую Никита видел с Воробьевых гор. У Китай-города, в Кузнецкой слободе стояли закопченные бревенчатые кузницы под стать тульским; подальше, со стороны Неглинки, вдоль улицы вытянулись вязы, разубранные инеем, а еще далее были блинные ряды, за ними – скотная площадка. Речка Неглинка текла в самом городе в грязных, болотистых берегах, на них московские жители сваливали всякую заваль и помет. На Трубной площади Неглинка расплылась в топкое болото и мутью текла до самых кремлевских стен. «Ух ты! – вздохнул Никита. – Столица, а боярешки запустили город. Гляди!»

Московские улицы были мощены бревнами, и, знать, в любую пору не сладко дорожному человеку трястись по этому накатнику. Только в Кремле да в Китай-городе были каменные мостовые. Тут и дома строились из камня и в линейном порядке. В других местах – гати, окопанные пруды, плотины. Церквей Никита и сосчитать не смог: тут и Рождество на Путинках, и Грузинской Богоматери иконы, и Николы Мокрого, и Пречистенка, и на Ключах богоявление, – кузнец еле успевал скидывать шапку и класть крестное знамение.

Город был деревянный. Неустройство и грязь лезли из всех щелей. Только бояре и жили широко да привольно, но бестолково и неряшливо. Не понравилась тульскому кузнецу Москва. На папертях у церквей стая обшарпанных, страшенных юродивых. Завидев Никиту, они стали выворачивать и пялить свои язвы и гнойные места. А хари-то, хари, не приведи бог, в жизни не видывал таких Никита! Косоротые, безносые, горбатые, зобатые – лаяли, стонали, кричали, выпрашивали.

Демидов сплюнул:

– Ух и нечисти сколько развелось!

Вечером в беседе кузнец пожаловался царю. Впопыхах осмелевший кузнец назвал царя попросту Петром Ляксеичем.

– Не нравится мне, Петра Ляксеич, Москва-то, – много в ней такого неприглядного…

– И мне не нравится, – охотно согласился царь, – много юродства поразвели в ней бояре.

Петр усадил кузнеца за стол рядом с собой и стал расспрашивать про домашних:

– Как женка-то? Поклон-то привез мне?

Никита взволновался, приглушил ревность. Ответил царю спокойно:

– Здорова баба и низко кланяется… А сын-то, Акинфка, забыть тебя, Петра Ляксеич, не может. Просил насчет рудной землишки…

– Будет, – обнадежил государь.

Петр не забыл своего слова, пожаловал Никите грамоту на землю в Малиновой засеке[6] для копания железной руды и жжения угля.

4

Акинфке разом выпали две радости: батя привез женку и жалованную грамоту на рудные земли. Молодой кузнец обошел вокруг девки, пригляделся. Статна, тугая, как ядреный колос, а глаза – словно вишенье. Рослая да румяная. Ух и девка! И Дунька обрадовалась парню: «Верно, не обманул кузнец…»

Поженили молодых.

Дунька оказалась на редкость послушной и крепкой бабой. Акинфка – в кузню, и Дунька – в кузню. Акинфка – за молот, и она – за молот. Силы в ней – прорва! Раз играючи схватилась бороться с Акинфкой. Вот баба!..

Вскоре из Москвы от Писцового приказа наехали подьячий и писчик; по указу царя Петра Алексеевича отмежевали в Малиновой засеке рудные земли, а для жжения уголья во всю ширину Щегловки отвели лесную полосу. Копай, Никита Антуфьев, руду, руби вековые лесины, жги уголь и плавь железо! Но и это показалось кузнецу мало: надумал он пустить в ход водяные машины, а для этого решился на речке Тулице построить плотину. По приказу царя подьячий отмежевал, взамен затопляемых земель Ямской слободы, стрелецкие земли. Не забыл Петр Алексеевич стрелецкую смуту, ужимал стрельцов где доводилось.