Он запустил руку в высокую банку для сладостей, достал миндальный сухарик, протянул его Саше и зачем-то сказал, мелко кивая:

– Твой отец был хорошим человеком, он никому не сделал ничего плохого.

Чтобы тебя считали хорошим, достаточно никому не делать плохого, думала Саша, переходя Нижний мост с тяжелой сумкой через плечо, по дороге она зашла к Кроссманам за хлопьями. Совершенно необязательно делать хорошее. Можно просто сидеть на месте, молча и не двигаясь, грызть миндальные сухарики и быть объектом всеобщей любви. Люди любят тебя за то, что им не нужно напрягаться, чтобы осмыслить твои слова и поступки.

Расстояние между тобой и людьми должно быть тесно заставлено, думала Саша, спускаясь по Харбор-роуд, люди хотят опираться на знакомые комоды, перепрыгивать понятные стулья, миновать известные заводи зеркал. Люди не хотят видеть пустоту между собой и другими, они заполняют ее горячим рыхлым веществом – овсянкой своего равнодушия, сгущенкой своих объясняемых небес, да бог знает чем заполняют, даже думать неохота. Меня-то они никогда не полюбят, меня уже не любят.

Вернувшись, она высыпала карточки на стол в гостиной и, услышав громкие голоса, заглянула в кухню – там Хедда в клеенчатом фартуке ловила вялых осенних ос на подоконнике и бросала их в высокое пламя газовой конфорки. Осы трещали, будто маленькие хлопушки. Часы на стене показывали половину пятого. В духовке светился медовый кекс для ужина четверых постояльцев.

Саша вошла, молча повернула красный выключатель на газовой трубе и принялась выгружать из холщовой сумки овсяные хлопья. Руки у нее дрожали, хлопья шелестели в картонной коробке, будто сухие крылышки. Огонь погас, в кухне наступила тишина.

Хедда сняла фартук, повесила его на стул, выпрямилась и внимательно посмотрела на Сашу, в глазах у нее шумело синее газовое пламя. Саша отступила назад. Две уцелевшие осы лениво ползли по оконной раме. Воздух в кухне загустел, будто медовая начинка, еще минута – и дышать им было уже нельзя.

Но минута прошла, мачеха усмехнулась и вышла из кухни, а Саша осторожно перевела дух.

* * *

Есть трава косая желеска, и та трава вельми добра, у ково мехирь не стоит, пей в вине и хлебай в молоке, и станет стоять без сомнения, а только дай жене – и она заблудитса, то и станет мыслить, кому дать.

Каждый раз, открывая дверь в теплицу, она искала глазами брезентовый фартук и нитяные перчатки, висящие на гвозде, каждый раз, входя, она пригибалась – в точности как мама, хотя была ниже ее на голову и не задела бы алюминиевую раму, даже если бы встала на цыпочки.

Кирпичная стена, вдоль которой росли гибискусы, всегда оставалась теплой, здесь можно было читать даже зимой – к полудню солнце нагревало стекло, цветы алели в горшках, душно пахло сырой землей, и даже мерзлая трава за окнами теплицы казалась покрытой сизыми лепестками.

За последние восемь лет мамины драцены сильно ослабели, зато уцелели гортензии и жимолость. Саша надеялась, что после отъезда Хедды драцены сразу поправятся, но ржавые пятна никуда не исчезли, а одно деревце утончилось у самых корней и в один из зимних утренников упало, обнажив жалкие запутанные корешки.

С тех пор как мачеха уехала, Саша ни разу не покидала гостиницы больше чем на несколько дней. В прошлом году учитель Монмут уговорил ее поехать во Францию, но она так плохо спала и так часто звонила соседке, которая согласилась приглядеть за хозяйством, что через шесть дней он купил ей билет домой. Гостиничные курсы, на которые ее пригласили официальным письмом – обучение оплачивал какой-то кардиффский фонд, – стали первой стоящей причиной покинуть Вишгард надолго. Причиной, которой она не смогла противиться, потому что в ней скрывалась надежда, почти неслышная, будто снег в стеклянном шарике.