В распевном том плаче сказалась такая поэтика, что психотерапевт растрогался окончательно, обложив соседа «полным козлом» и заморочив одним лишь свою бедную голову: откуда, из каких глубин явилась эта ее речь? Безродная лимитчица вязала сейчас перед ним самые что ни на есть узорчатые, лингвистически безукоризненные предложения, не уступающие речам потомственных леди, которых триста лет, словно газоны, всеми возможными способами выводят у себя азартные англичане.

Подливала наливку химкинская цветочница[2] и потчевала шанежкой, подтверждая главный свой тезис: до конца, до полной испитости даст вкусить всю себя она только такому мужчине, который явится с подобной поддержкой. Оказалось ли дело в наливочке, или в голосе-бархате, но готов был уже вскричать сдуревший гость: «Чем же я не Микула Селянинович? Ведь ни капельки в рот, ни измены!» И, опоенный, даже выхватил показать кричащее о своей безбедности крокодилокожевое портмоне.

– Я, любезный, вас сразу почуяла, – вздохнула Машка тогда всей своей оперной диафрагмой (так волнующе только она могла вздыхать), – за внешностью вашей скрывается Грей-капитан!

Сравнение с капитаном окончательно ввергло гостя в наркотический какой-то экстаз. А баба, со всей своей простодушностью стащив с его вспотевшего носа ужасно перекосившиеся от волнения очки, возложила затем ему на плечи воздушные руки.

И пропал казак! Черти бросились ей на подмогу, завертелось все так, как лишь у Машки Угаровой могло завертеться! Сам не зная уже почему, оказался он в ее спальне. Закачался в ногах натертый паркет, затрепетал балдахин – королевской была кровать, неизвестно откуда взялись такая парча и такой шелк. И со всех сторон обступая его, нависали материи. Что-то невнятное залепетал счастливец о крепости собственных рук, не замечая перед собою ее всамделишную – с тяжеленными ляжками, плоскостопными ступнями, приплюснутым носом, но очарованно видя лишь нечто сладострастное, дунувшее вдруг мелиссой и мятой. Заметались перед ним волосы бабы. От вязкого духа подмышек он беспамятно зашатался, а Клеопатра одно твердила: нужен, нужен ей Грей-капитан!

И, вывалив из сарафана убийственные свои груди, наконец-то дала вкусить.


Невиданной казалась ее сладость, волнительными – телесные складочки! А присовокупленные к двум колыхающимся белым цистернам не менее царственные соски?! А плотные конечности кенгуру, которые так могли обхватить в постели, что и дух вон?! Да разве можно было сравнить подобное с проволочными ребрами столичных дам-заморышей, в результате бесконечных диет худобой своей походивших на богомолов?! В то время как Машка всю неделю, отрываясь на весьма недолгое время от страсти, шила, парила, гладила и стирала, подхватывала детей, привечала клубящихся рядом собак и кошек, не забывая, однако, Грей-капитана своего целовать и миловать («любый, любый!» – губами прихватывала за ушко), прежняя жизнь со скулящей паствой, рецептами и приемами, вылетела, казалось, постылой пробкой. Признавался целитель душ, именно на кушетках-то теперь и валяясь: никогда раньше не знал он женщин (рублевские климактерички – не в счет!). Вот где ждало прозрение – в сладострастной этой походке, в шали, в блинах и кротости. Млел от распахнувшейся истины почитатель Фрейда. Машка же так умудрилась скрасить и расцветить их любовные дни и ночи, что готов был расстаться воздыхатель и со всей своей недвижимостью, и с собственным, поистине чеховским, цинизмом. Его портмоне окончательно было растерзано. Возил он бабу