– Нет, конечно! – Я на всякий случай отодвинул посуду подальше. – Вы же ее разобьете!
– А если я разобью ее после вашего ухода и вы не будете знать об этом?
– А какая разница? – не понял я.
– Вот именно, – непонятно ответил ученый, – какая разница? И как только мы поймем, какая именно, это и будет ответом…
– Послушайте, – начал раздражаться я, – кружка либо разбита, либо нет!
– Шредингер бы с вами не согласился… Состояние кружки есть волновая функция, которая сколлапсирует только следующим утром. А если следующее утро будет предыдущим?
– Шредингер – это у которого что-то случилось с котом? – блеснул я своей научной эрудицией.
– Да, – засмеялся профессор, – случилось. Или не случилось. Одно из двух.
Он подался ко мне, забыв про микрофон, и заговорил неожиданно горячо и нервно:
– Аристотель писал, что во времени всегда есть некоторое «прежде» и некоторое отличное от него «после». Именно в силу изменений мы распознаем различные, не совпадающие друг с другом «теперь». А если нет изменений, есть ли время? Видите ли, Антон, мы не знаем, есть ли время где-то, кроме как в нас, не является ли оно свойством наблюдателя, а не наблюдаемого? Не существует никакого времени на фундаментальном уровне… Так ли неправы были Юнг и Паули, сказавшие, что законы физики и сознания должны рассматриваться как взаимодополняющие? Можно ли считать весь мир одним большим эффектом декогеренции?
Если вы мечтали увидеть «безумного ученого» из комиксов, вам надо было поменяться со мной в студии. Впрочем, отпустило профессора так же быстро. Он откинулся назад на спинку стула, успокоился, лицо его озарила добрая улыбка.
– Вот о чем надо думать, Антон, – сказал он почти весело, – вот о чем…
– Если я буду о таком думать, у меня башка лопнет, – сказал я честно. – Оставлю эти размышления вам, ученым.
– Итак, в студии у нас был Сергей Давидович Маракс, человек настолько умный, что это пугает. Кстати, если бы сегодня было двадцать пятое ноября, мы бы праздновали День теории относительности – именно в этот день в 1915 году Альберт Эйнштейн представил доклад на заседании Королевской академии наук Пруссии. Я не уверен, что` именно было в том докладе, но с тех пор нельзя просто сказать человеку: «Ты мудак», – а надо непременно указать по сравнению с кем. Потому что все относительно…
Пока я прощался с профессором, в аппаратную из коридора буквально впорхнул Чото. На нем был мятый грязный костюм, под вторым глазом появился многообещающий бланш. В одной его руке был букет неопределенного состава, наводящий на мысли, что им кого-то били по роже, во второй – бутылка шампанского, открытая и почти пустая, а на исцарапанном лице – улыбка абсолютно счастливого человека. Он делал мне из-за стекла многообещающие жесты любви, признательности и намерения ноги мыть и воду пить.
Надо полагать, сработало.
– А у вас в Институте люди не пропадают? – спросил я у профессора на прощание.
Тот остановился, повернулся, пристально посмотрел мне в глаза и тихо сказал:
– Если вы обдумаете то, что я вам только что говорил, то поймете, что люди пропадать не могут, – он так выделил голосом это «люди», что в полутемном коридоре прозвучало зловеще.
– А пуклы?
– Это один и тот же вопрос, Антон. Один и тот же.
Профессор удалился, а я вернулся в студию.
– Как ты это сделал?! – завопил Чото, когда я зашел. – Как?!
Он кружился по аппаратной в подобии танца, размахивая бутылкой, и порывался увлечь с собой и меня. Я отстранился, но он этого не заметил.
– Йо-хо-хо, я свободен! «Я сва-абоде-е-ен! Словно птица в небеса-а-аах!» – заорал он дурным голосом на мотив Кипелова. – Я сва-а-абоде-е-ен! Словно… Словно…