После интерлюдии импортозамещения Чили фактически вернулась на новом историческом витке к вспомогательной интеграции в мировые рынки – вполне аналогично своей роли в предыдущей рыночной глобализации 1850–1910-х гг. В мировом разделении труда Чили, в отличие от новых индустриальных экономик Азии, остается специализированным поставщиком на рынки минерального сырья и сельхозпродуктов. Эти рынки обычно подвержены довольно болезненным колебаниям. Вдобавок в Южном полушарии быстро набирают силу и другие поставщики свежего продовольствия в зимний для северян период.
Чилийский рецепт едва ли имеет универсальное применение. Реформы хунты были вполне стандартны, а вот набор прочих обстоятельств оказался довольно специфичен. Главное, Чили, даже после побед латифундистов в своих гражданских войнах, оставалась все-таки более похожа на Южную Европу, нежели Третий мир. Страна обладала относительно развитой легальной и предпринимательской культурой, капиталами, инфраструктурой, не говоря об экспортно-ориентированной географии. Все это позволило неожиданно быстро преодолеть жестокий кризис старого аграрного уклада, в основном и вызвавший потрясения 1970-х гг., путем включения в новую глобализацию Тихоокеанского региона. Если и есть во всем этом урок для России, то не в уповании на диктатуру, а в том, что после финансовых дефолтов вроде чилийского 1982 г. и российского 1998 г. возникает окно возможности для сотрудничества государства с бизнесом, бегущим от рисков спекуляции и ищущим, наконец, нетривиальных путей.
Эпоха механизированной власти
ПРОНИЦАТЕЛЬНЕЙШИЙ историк современности Эрик Хобсбаум отмечает трудно объяснимую способность модных кутюрье предугадывать смену эпох. В самом деле, эпоху абсолютистских монархий можно четко определить по аристократическим парикам. Парики распространяются при европейских дворах с 1630-х гг. и столь же быстро исчезают после 1789 г. с Французской революцией. В буржуазном XIX в. влиятельные мужчины носят чопорные сюртуки и цилиндры. По этой мерке XX в. наступает не в календарном 1900 г., а с погружением современного мира в катастрофу 1914 г. Квинтэссенцией массового общества XX в. становятся повседневные костюмы инженеров и служащих. Война принесла цвет хаки, френчи и кители, подпоясанные дождевики и кожанки – стиль диктаторов и тайных полиций, хотя изначально это лишь профессиональная одежда механиков и пилотов. Судя по моде, XX в. закончился преждевременно, уже в 1968 г., – вспомните Битлов, босиком пересекающих Эбби Роуд. Мир захватывают молодежные джинсы. В 1989 г. пал последний оплот застегнутых на все пуговицы бюрократов – Советский блок.
Итак, если символические фигуры раннего модерна – дворянский щеголь и солидный буржуа, а нынешний постмодерн стал эпохой молодых шалопаев, то «высокий модернизм» XX в. был периодом инженеров, управленцев, диктаторов и военных. В индустриализации власти, в беспрецедентно возросшем потенциале творить добро и зло и следует искать объяснение как массовым убийствам, так и феноменальным достижениям XX в.
Сразу оговорю, какие объяснения нам придется оставить – хотя они весьма популярны среди публицистов и тиражируются на киноэкранах. Это представления о якобы насильственной природе человека, либо темных инстинктах толпы и тоталитарных идеологиях.
Социолог Рэндалл Коллинз в недавно опубликованной издательством Принстонского университета монографии обобщает данные о насилии в целом спектре ситуаций – от семейных ссор и драк на стадионах до полицейских и тюремных избиений, уничтожения пленных, погромов и геноцида. Согласно Коллинзу, насилие всегда ситуативно и кратковременно, т. е. зависит от микросоциального контекста и соотношения сил, а не от психологических комплексов или порочной генетики.