Я был слегка потрясен, когда увидел Хендрика; он сидел в шезлонге возле большого бассейна, с ноутбуком на коленях. Обычно Хендрик внешне не менялся, но тут изменения бросались в глаза. Он помолодел. Он был по-прежнему стар и явно страдал подагрой, но выглядел, пожалуй, лучше, чем в последние сто лет.
– Привет, Хендрик, – поздоровался я. – Отлично выглядишь.
Он молча кивнул, давая понять, что ничего нового не услышал, и добавил:
– Ботокс. И подтяжка бровей.
Он вовсе не шутил. В этой новой жизни он был вышедшим на пенсию пластическим хирургом. По легенде, оставив практику, он переехал из Майами в Лос-Анджелес, чтобы избежать ненужных расспросов про бывших клиентов из числа местных жителей. Здесь его звали Гарри Сильвермен. («Сильвермен. Как тебе имечко? Прямо как у престарелого супергероя. Отчасти так оно и есть».)
Я уселся на свободный шезлонг. Появилась Роузелла, его горничная, неся на подносе два бокала с коктейлем цвета заходящего солнца. Я взглянул на руки Хендрика. Руки старика. Пигментные пятна, обвисшая кожа и сине-фиолетовые вены. Лицу ложь дается легче, чем рукам.
– Облепиховый. Рехнуться можно. На вкус полное дерьмо. Попробуй!
Хендрик удивительным образом никогда не отставал от времени. Это, мне кажется, ему удавалось всегда. Во всяком случае, с 1890-х годов. И даже, наверное, сотни лет назад, когда он торговал тюльпанами. Чудеса. Он был старше любого из нас и при этом всегда чуял дух времени.
– Фишка в том, – изрек он, – что в Калифорнии единственный способ выглядеть с течением времени старше, – это выглядеть моложе. Если после сорока ты на вид не молодеешь, окружающие заподозрят неладное.
Он рассказал, что пару лет прожил в Санта-Барбаре, а потом это ему наскучило.
– Санта-Барбара – местечко приятное. Прямо рай, только машин больше. Но в раю никогда ничего не происходит. Я жил в доме на холме. Каждый вечер пил местные вина. Но потихоньку сходил с ума, начались панические атаки. Я более семисот лет прожил без единого приступа. Видел войны и революции. Хоть бы что. Но стоило осесть в Санта-Барбаре на своей комфортабельной вилле, и я стал просыпаться среди ночи от жуткого сердцебиения: казалось, меня загнали в ловушку. Лос-Анджелес – дело другое. Лос-Анджелес сразу меня успокоил, можешь мне поверить…
– Чувство покоя. Должно быть, приятное чувство.
Некоторое время он смотрел на меня изучающе, как на произведение искусства, исполненное глубокого смысла.
– В чем дело, Том? Соскучился?
– Пожалуй, да, соскучился.
– Так что с тобой? Неужто в Исландии было плохо? Я прожил в Исландии восемь лет, до того как меня ненадолго направили на Шри-Ланку.
– Очень одиноко.
– Но мне казалось, после Торонто ты сам искал уединения. Ты еще говорил тогда, что подлинное одиночество испытываешь только в толпе. И вообще, такие уж мы, Том. Одиночки.
Я сделал глубокий вдох, словно хотел нырнуть и проплыть под следующей фразой.
– Я больше не хочу так жить. С меня хватит.
Особой реакции не последовало. Он и глазом не моргнул. Я рассматривал его узловатые кисти с опухшими суставами.
– Никаких «хватит», Том. Ты сам это знаешь. Ты же альбатрос. Не однодневка какая-то. Ты – альбатрос.
Альбатросов он вспомнил не случайно: в прежние времена эти птицы считались редкостными долгожителями. На самом деле они живут около шестидесяти лет, гораздо меньше, чем, например, гренландские акулы: отдельные особи доживают до четырехсот лет. Или чем венерка Мин, получившая от ученых свое имя благодаря тому, что родилась более пятисот лет назад, в эпоху династии Мин. Словом, мы – альбатросы. Или, для краткости, альбы. А всех остальных людей на Земле пренебрежительно называем однодневками, в честь водных насекомых, чей жизненный цикл составляет один день, а у некоторых подвидов – пять минут.