Петр Никифорович тем временем, словно терпеливый ослик, на тележке возил навоз с фермы, расположившейся в двух километрах и при соответствующем ветре одаривавшей поселок классическими деревенскими ароматами. Катя обычно перебирала и замачивала семена для посадки, а Дашка стерегла Маугли, чтобы тот не бегал в грядки. Когда же, сидя на веранде, они обедали, Зинаида Ивановна любила настоять:

– Ну-ка, Олег, съешь вот эту редисочку! А теперь вот эту. Чувствуешь разницу?

– Вроде – да… – подтверждал Башмаков, ничего на самом деле не чувствуя.

– Еще бы! Эта – на коровьем навозе, а та – на курином помете…

С середины лета начинали варить варенье – сначала клубничное и малиновое, а позже, когда сад разросся, – вишневое, сливовое, крыжовенное, яблочное, мариновали грибы, солили огурцы, закатывали в банки помидоры и патиссоны, готовили специальную домашнюю кабачковую икру.

– Зима все съест! – говаривала теща.

Заезжал попариться между загранкомандировками и Нашумевший Поэт. Охлестываясь березовым веничком с крапивцей, он очень ругал советскую власть и жаловался на цензуру, которая заставила его убрать из новой книги посвящение «Николаю Гумилеву» и поставить унизительное «Н.Г.». Еще он как-то доверительно сообщил, что недавно читал стихи на даче Черненко – и тот очень плох.

Эту же информацию выслушал по «голосам» Джедай. Он, как ветхозаветный пророк, бродил по лабораториям и бубнил про скорый конец власти маразматиков. Ему сочувствовали: ученый совет задробил тему каракозинской диссертации. Вот оно, может, и к лучшему – писать Джедаю все равно было некогда: Рыцарь зарабатывал Принцессе на королевскую жизнь.

Во время отпуска, по иронии судьбы, он шабашил в том же самом поселке, поблизости от дачи Петра Никифоровича. Иногда Каракозин заходил на чаек и с осуждением разглядывал строение – особенно ему не нравилось, как положен шифер. Впрочем, Башмаков еще ни разу не встречал шабашника, который бы похвалил работу другого.

Несмотря на приличные заработки, Джедай попрежнему являлся на работу в своем добела уже вытершемся джинсовом костюме. Зато если кто-нибудь из лабораторных дам приносил какую-нибудь купленную по знакомству или привезенную из-за бугра тряпицу, Рыцарь бросался на нее, как коршун, прикидывал размер и тут же звонил Принцессе, расписывал достоинства обновки, убеждая, что нужно купить непременно. Многоопытные лабораторные дамы только качали головами.

Связь Башмакова с Ниной Андреевной продолжалась, и хотя речь о совместной жизни больше не заходила, тем не менее этот вопрос всегда читался в ее печальных глазах. Когда, после любви, она склонялась над недвижным Башмаковым, никчемным, как отработавший ракетный ускоритель, и спрашивала: «Тебе хорошо?» – в вопросе всегда содержался намек и на то, что, когда они будут совсем вместе, станет еще лучше.

Однажды она принесла толстую папку с первой частью романа, который писал ее супруг, и попросила Олега Трудовича показать рукопись Нашумевшему Поэту (об этом знакомстве Башмаков имел неосторожность ей рассказать). Сначала он решил сам ознакомиться с произведением – и чтение напоминало рытье бесконечной канавы, когда, чтобы как-то развеяться, приходится намечать себе вехи: вон до того куста, до той кочки и так далее – до горизонта. Сочинение представляло собой внутренний монолог патриарха Ноя, строящего свой ковчег на Красной площади, а также его философские диалоги с солдатами из почетного караула, оберегающего Мавзолей Ленина. Башмаков ничего не понял, но приписал это своей неискушенности в вопросах изящной словесности. Однако и приговор Нашумевшего Поэта оказался суровым: графомания в особо крупных размерах. Башмаков честно сообщил Нине Андреевне, ссылаясь на мнение специалистов, что роман замечательный, но время его еще не пришло и придет не скоро. Услыхав это, Каракозин, которому Олег Трудович тоже тайком дал роман на пару деньков, назвал его Олегом Трусовичем.