, с некоторой надменностью прибавив, что это единственные съедобные oeufs cardinal во всей Европе, что Мими (пожилая княгиня Галицина) имеет глупость бахвалиться своим поваром, овладевшим азами ремесла в вокзальных ресторанах, и так далее, и так далее.

По левую руку от меня сидела девица восходившего к Меровингам высокого рода, мадемуазель Мари-Астри-Люс де Морфонтен, дочь Клода-Эльзиара де Морфонтен и Кристины Мезьер-Берг; ее дед, граф Луи Мезьер-Берг, был женат на Ракель Кранц, дочери великого финансиста Макси Кранца, и в 1870 году состоял при Ватикане французским послом. Она была необычайно богата, уверяли, будто акций Суэцкого канала у нее больше, чем у Ротшильдов. Высокая, с длинными руками и ногами, костистая, но почему-то не казавшаяся особенно худощавой. Продолговатое белое лицо ее, обрамленное двумя длинными сердоликовыми серьгами, приводило на ум некую символическую фигуру с фриза Джотто, не уместившуюся в композицию целиком, но словно светящуюся от всепроницающей духовной страсти. Голос ее был хрипловат, в манерах сквозила восторженность, первые десять минут разговора она высказывалась невпопад, поскольку мысли ее блуждали где-то далеко; чувствовалось, впрочем, что они рано или поздно вернутся. Так и случилось, причем результат оказался весьма впечатляющим. Она сжато обрисовала мне движение французских роялистов. По всей видимости, она страстно веровала в цели этого движения, но ни во что не ставила практикуемые им приемы.

– Никакой король во Франции невозможен, – воскликнула она, – пока в ней не осуществится великое возрождение католицизма. Без Рима Франции не вернуть былого величия. Мы не готы, мы латиняне. Это готы насильственно насадили у нас чуждый нам строй. Со временем мы вновь обретем себя, наших королей, нашу веру, нашу латинскую суть. Я еще увижу, прежде чем умру, как Франция обращается к Риму, – прибавила она, стискивая перед подбородком ладони.

Я робко ответил в том духе, что и французский, и итальянский темпераменты представляются мне на редкость неприспособленными для республиканского строя, после чего она положила на мой рукав длинную бледную руку и пригласила в конце недели посетить ее виллу.

– Там вы познакомитесь с нашими взглядами, – сказала она. – Кардинал тоже приедет.

Я спросил, какой именно. Огорчение, выразившееся на ее лице, показало мне, что – по крайности в том кругу, в котором она вращается, – число кардиналов равняется не семи десяткам, а единице.

– Кардинал Ваини, конечно. Безликих священнослужителей в конклаве сейчас на удивление мало, и все же единственный кардинал, которому присущи оригинальность, ученость и обаяние, это кардинал Ваини.

Мне так часто приходилось сталкиваться с оригинальностью, ученостью и обаянием (не говоря уже о благочестии) на низших ступенях церковной иерархии, что утверждение, будто наверху эти качества столь редки, меня потрясло.

– А кроме того, – прибавила она, – кто иной так дружески расположен к Франции, этой мятежной дочери церкви? Вы еще не знакомы с кардиналом? Какими он обладает познаниями! И вообразите, совсем не желает писать! Я не хочу показаться непочтительной, но, по-моему, его высокопреосвященство одолела – как бы это выразить? – вялость. Весь мир ожидает объяснения некоторых противоречий в писаниях Отцов Церкви, он единственный, кто способен дать такие объяснения, и тем не менее он молчит. Мы молимся об этом. Ему по силам вернуть церкви почетное место в современной литературе. Быть может, он в состоянии даже единолично добиться победы дела, которому каждый из нас предан всей душой.