Но это лишь показалось. Едва не сбив Кудеслава с ног, Векша всем телом грянулась о него, втиснулась мокрым лицом во влажный мех полушубка. Вконец обалдевший Мечник (не многовато ли разного-всякого для одного утра – особенно после двух бессонных ночей?!) не нашел силы оттолкнуть, высвободиться из этих судорожных объятий. Да что уж перед собственной душою лукавить – решимости он в себе не нашел! А когда наконец опамятовал, было поздно.

Потому что сквозь горестные рыдания удалось-таки ему разобрать невнятное захлебывающееся бормотанье.

…Он первым говорил с ней по-доброму. Рявкал, цыкал, чуть дух из нее не вышиб древком рогатины; а волхв, конечно, хороший, ласковый, от сынка своего уберег да защищал от старой коряги… Но не волхв – Мечник первым повел себя по-людски, а не как с купленною забавкой. Пускай и по незнанью, но первым был он…

…До чего же радовались старики приильменской общины, когда узнали, что Горюте-отщепенцу не хватает достатка для покрытия виры! Сказали: можно назначить тебе смерть за смерть, а можно – обычай дозволяет – жизнь за жизнь. Вот и пускай дочка твоя, услада да прокормилица отеческая, мастерица-умелица, отстрадается за дурную родительскую гневливость: жизнью – за жизнь убиенного тобою гостя; пускай рабыней будет у близких его…

…Делать нечего, отдал дочку Горюта. Уж и натерпелась она – больно жестокие попались владельцы, как хотели, так и помыкали ею. А потом и вовсе продали хазарам проезжим. С хазарами еще горше было, из них лишь один знал словенскую молвь, а хозяевами считали себя едва ли не все. Днем переходы по изнывающим от комариного звона осенним чащам, а ночами… от дум с ума сойти можно было. Еще хуже пришлось с молодшим Белоконевым пащенком, выплакавшим ее у хазар за краденное отцово достояние. Чуть было не уморил, страшась, что родитель, дознавшись, вряд ли помилует самовольника…

…Но хуже всего было с волхвом. Именно с ним она окончательно поняла, что весь оставшийся век ей доживать безродной скотиной, которую пестуют – пока молода да пригожа; кормят – пока работой оправдывает съеденный кусок… Краса увянет быстрее быстрого, с годами пальцы утратят сноровку, глаза растеряют необходимую для ремесла зоркость, и – вот оно: никому не нужная старуха среди вовсе чужих людей. Под видимой ласковостью хранильника крылась железная лапа, которая давила и гнула, сообразуясь только с хозяйскими нуждами. Во сто крат тяжелее было от неискренней доброты – уж лучше с бранью да тумаками, чем этак…

И косу вот обкорнал… Такая коса была! Даже хазары не тронули, хоть и сокрушались, что цветом она для их глаз не шибко приятна. А этот…

Векша все бормотала, все плакала, будто бы не оконцами небесной безоблачной синевы были ее глаза, а неиссякаемыми родничками. Так и стоял Кудеслав дубина дубиной, не зная, как унять эти рыдания, как утешить и нужно ли ее утешать.

Мечнику и самому было несладко. После великой удачи (ведь и впрямь мало кто сумел бы этак споро и безвредно для себя угомонить лесное чудовище!) гадюка-судьба подсунула под ногу склизкое.

Нет, не позволит Мечнику совесть обокрасть хранильника. Ни Белоконевой купленнице, ни Кудеславу нынешнее утро не сулит никаких находок. А вот потери…

Был у Мечника друг – один-единственный, зато какой!

Был.

Отныне не будет. Придется теперь дружбу рвать по живому, чтобы хоть вспоминалась она добром.

Говорят, у всех баб на такое глаз куда как остер, да только Векша то ли слепенькой уродилась, то ли вовсе глупа. Старая Белокониха разглядела, даже Кудеслав догадался, а эта, с осени у хранильника проживя, так и не поняла: впрямь ведь старик разум от нее потерял.