Таким образом, «съедение письма» соотносится с физическим аспектом письма в области архаичных, докультурных, предсемиотических «вещей» (и их названий), оно соотносится с «буквами как таковыми», которые в футуризме обретают собственное, независимое существование, соответствующее сущности мифического языка (Адама) – слову как таковому152. Недаром письма, то есть рукописи и книги, в поэтологии футуризма назывались «вещами», тем самым указывая на ремесленный, искусственный, «сделанный» характер текстов авангарда153.
Мифопоэтические письма тоже принадлежат к вещной и телесной сфере, так же как «буквы» у Хлебникова изначально происходят от мира деревьев. Поэтому-то и возможно, что (кто-то) «приходит рукопись полоть», поэтому-то письма могут поджечь полено, особенно если учесть, что понятия «сжигать» и «переваривать» в архаичном мышлении сливались в одно. «Пожар рукописей» (или их сжигание) хотя поверхностно и напоминает о Гоголе, который сжег вторую часть «Мертвых душ», на мифологическом уровне обозначает изначально упомянутую (дионисийскую) «диссоциацию», дословное «рас-членение» тела, обозначающее письмо, которое (снова) превращается в землю, «словесное тело», которое после разложения возрождается в недрах земли. В конце концов, в этом и состоит задача «палача» и «секача», мужской разновидности «женщины лунного месяца» с ее косой.
Здесь «зарезанные стихи» приравниваются к «зарезанным телам». В этом контексте немудрено, что все стихотворения являются «песнями земли» и, таким образом, своим собственным плачем. Поэзия оплакивает – в актуализированном жанре средневекового плача – свое «собственное расчленение», без которого она, однако, не смогла бы быть воспринята, то есть принята (землей) и возрождена154.
Эквивалентность «письма» или «книги» с «землей» соответствует равнозначности «чтения» и «еды»; чтение, однако, стоит понимать не как исключительно герменевтический мотив расшифровывания «текста мира» (как это представлялось символистам), а как действительное телесное усвоение: «прочесть письмо зари»155 соответствует «наслаждению текстом», голоданию по «словесному телу», его эротичной привлекательности, «нежности»156.
В кратком парадигматическом тексте «Муха! Нежное слово…» (1913) съедание письма приписывается мухе, которая в животной символике Хлебникова занимает, как мы знаем из множества других примеров, значительную роль. Она регулярно вступает в метонимичную связь со всеми мотивами «смерти» и «телесного разложения» (трупа, черепа), то есть с метафоричным разложением «тела» (и, аналогично, словесного тела) на части:
Мифические мухи принадлежат к сфере (органического) разложения; таким образом, они представляют собой признак всех персонажей водяного и болотного мира («ива»!), – стоит только вспомнить образ «мухо-мора», который в цитируемом тексте присутствует также анаграмматически. С одной стороны, муха участвует в мотивике «съедания» (мордочка) и, таким образом, в (семиотическом) восприятии, с другой стороны, ее звуковой состав (муха) содержит тот орган, лишь благодаря которому восприятие возможно осуществить, – ухо.
Похожее встречается в прозе «Дети выдры» (1913): «Муха садится ему на ухо <…>»158. Таким образом, муха одновременно является тем самым словом (здесь оно тоже нежно, «нежное слово»!), которое поедает само себя, а именно в облике «письма», того самого текста, на котором оно «написано» («Трубите, кричите, несите!», 1921):