Спустя некоторое время девушка поднялась. Развязала узелок, выданный ей надзирательницей, и спрятала оловянную кружку с деревянной ложкой в карман передника. Расстелила на склизкой соломе один из кусков мешковины, подоткнула нижние юбки себе под колени и, опустившись на пол, осторожно легла на слишком маленький прямоугольник ткани. Только этим утром она лежала на своей собственной кровати, в своей собственной комнате, мечтая о будущем, которое казалось таким близким, что оставалось только протянуть руку. Теперь все это в прошлом. Слушая, как вокруг нее сопят и похрапывают, кряхтят и вздыхают сокамерницы, Эванджелина погрузилась в странное состояние полусна-полуяви – даже в дреме сознавая, что редкий ночной кошмар может сравниться с тем ужасом, с которым она столкнется, когда откроет глаза.

Ньюгейтская тюрьма, Лондон, 1840 год

Дверь в конце коридора с лязгом открылась, и Эванджелина тяжелым усилием выпростала себя из сна. Она не сразу вспомнила, где находится. Покрытые копотью камни, сочащиеся влагой; жалкие группки женщин; обрастающая ржавчиной железная решетка; рот будто забит ватой; нижние юбки стоят колом и отдают кислым душком…

Как же отрадно было забыться.

Утро выдалось самым что ни на есть обычным: сквозь окошко сверху с трудом пробивался мутный свет. Ухватившись за перекладину, девушка рывком оторвала себя от пола и выпрямила затекшую спину. В углу стояло вонючее ведро с нечистотами. Снова раздалось тук-тук-тук, и сейчас она увидела источник звука: это женщины ударяли своими деревянными ложками по железной решетке и стенам.

Перед их камерой появились два стражника с ведром.

– А ну, выстроились! – выкрикнул один, пока другой отпирал дверь.

Эванджелина смотрела, как он опустил черпак в ведро и выплеснул его содержимое в кружку, протянутую заключенной. Пошарив в кармане фартука, девушка вытащила свою помятую кружку и перевернула ее кверху дном, чтобы вытряхнуть сор. Несмотря на полный мочевой пузырь, тошноту и ноющие руки и ноги, она протолкалась вперед – голод брал свое.

Когда стражник наполнил ее кружку, Эванджелина попыталась поймать его взгляд. Неужели он не увидит, что у нее нет ничего общего с этими жалкими бедолагами, лица которых почернели, как у угольщиков?

Однако он даже мельком на нее не взглянул.

Эванджелина отступила назад и глотнула водянистой овсянки, холодной и безвкусной, вернее, прогорклой. Желудок попытался взбунтоваться, но она усилием воли подавила приступ тошноты.

Старающиеся не выронить из рук чашку женщины и плачущие дети, наталкиваясь друг друга, тянулись за размазней, подсовывали свою посуду стражникам. Некоторые, правда, держались в стороне: они были слишком больны или совершенно пали духом, чтобы пробиваться к двери. Одна узница – наверное, та самая, о которой прошлым вечером сказали надзирательнице – вообще не шевелилась. Эванджелина скользнула по ней обеспокоенным взглядом.

Да, она запросто может оказаться мертвой.

После того как стражники ушли, унеся с собой не подающую признаков жизни арестантку, в камере стало тихо. В одном углу заключенные, сбившись в тесную кучку, играли в карты, которыми, похоже, служили вырванные из Библии страницы. В другом углу женщина в вязаной шапочке гадала по руке. Девушка, на вид не старше пятнадцати, баюкала на груди младенца, мурлыча знакомый Эванджелине мотив: «Я оставила малютку на пригорочке, а сама пошла чернику собирать…» Она слышала, как женщины в Тайнбридж-Уэллс пели эту странную шотландскую колыбельную своим детям. В ней описано отчаяние матери, которая, вернувшись, обнаружила, что ее ребенок пропал: «Прямо разом мое сердце оборвалося, неужели моя крошка потерялася?