– Я сказал ему правду, – сказал он. – Он подошел к двери, когда мы уже готовы были уезжать, а когда я послал сказать ему, что нас нет дома, он попытался силой прорваться к нам наверх. Он был в таком безумном состоянии, что мог бы запросто убить меня, если бы я не сказал ему, кому принадлежит автомобиль. Его рука лежала на револьвере в кармане все время, пока он находился в доме… – Вдруг его тон стал вызывающим. – Ну и что, что я сказал ему? Этот тип сам нарвался. Он бросил пыль в твои глаза точно так же, как и в глаза Дэйзи, но на самом деле это был жестокий человек. Он переехал Миртл, как какую-то собаку, и даже не остановил свой автомобиль.
Мне нечего было сказать ему, кроме того единственного непроизносимого факта, что это была неправда.
– И если ты думаешь, что я не испил свою чашу страданий, то послушай: когда я пришел в ту квартиру, чтобы избавиться от нее, и увидел ту чертову коробку с собачьими галетами, стоящую там, на буфете, я сел и заплакал, как ребенок. Клянусь богом, это было ужасно…
Я не мог ни простить его, ни сострадать ему, но из его слов я понял, что то, что он сделал, было в его глазах абсолютно оправданным. Вся их жизнь была такой – крайне беспечной и беспорядочной. Они были неосторожными, беспечными людьми, Том и Дэйзи: они разбивали вдребезги предметы и лишали жизни живых существ, а потом возвращались в свою нору из мешков денег или своей космической беспечности, или чего там еще, что объединяло и удерживало их вместе, предоставляя другим расхлебывать ту кашу, которую они заварили…
Я пожал ему руку; было глупо не сделать этого, так как в какое-то мгновение я понял, что разговариваю с ребенком. После этого он вошел в свой ювелирный магазин покупать жемчужное ожерелье – или, быть может, всего лишь пару запонок, – избавленный навеки от моей провинциальной ранимости.
Дом Гэтсби был по-прежнему пуст, когда я уезжал: трава на его газоне стала такой же высокой, как и на моем. Один из водителей такси на поселке, проезжая мимо ворот Гэтсби, каждый раз останавливался на минутку и показывал пальцем внутрь ворот; скорее всего, именно он довез Дэйзи и Гэтсби до Ист-Эгга в ту злосчастную ночь, и, скорее всего, у него была своя версия всей этой истории. У меня не было никакого желания услышать ее, и я обходил его стороной всегда, когда сходил с поезда.
Субботние вечера я проводил исключительно в Нью-Йорке, потому что память о тех блестящих, ослепительных вечеринках у Гэтсби была во мне настолько жива, что до сих пор мне все еще казалось, что я слышу приглушенные звуки музыки и смеха, непрерывно доносящиеся из его сада, и шум автомобилей, подъезжающих и отъезжающих от его дома. Однажды вечером я таки услышал шум реального, а не воображаемого автомобиля и увидел, как огни его фар замерли у его крыльца. Но я не пытался выяснять подробности. Скорее всего, это был кто-то из его гостей, который жил все это время где-то на краю земли и не знал, что пир уже окончен.
В ночь накануне отъезда, когда мой чемодан был уже собран, а автомобиль продан бакалейщику, я заглянул на соседний газон, чтобы еще раз окинуть взглядом этот огромный до нелепости дом, не принесший удачи. На белых ступеньках крыльца в лунном свете ясно виднелось неприличное слово, нацарапанное куском кирпича каким-то мальчишкой; я стер его, проведя жесткой подошвой моего ботинка по камню. Потом я медленно спустился к пляжу и растянулся на песке.
Большая часть больших прибрежных заведений к этому времени уже была закрыта, и берег был погружен во тьму, которую едва прорывали движущиеся огни какого-то парома на Проливе. А когда луна поднялась выше, все эти несущественные детали в виде зданий стали постепенно растворяться, пока перед моими глазами не проявился девственный ландшафт того древнего цветущего острова, который однажды предстал во всем своем цветении пред очами датских моряков, – пышущее свежестью, зеленое лоно нового мира. Его исчезнувшие ныне деревья, – деревья, которые уступили место дому Гэтсби, – когда-то тихим шелестом своей листвы потворствовали осуществлению последней и величайшей мечты человека; на какие-то мгновения он, должно быть, невольно затаил дыхание от восторга и очарования, оказавшись вдруг погруженным в реальность этого континента, в некое эстетическое созерцание, которое для него было и непонятным, и нежеланным, в последний раз в истории столкнувшись лицом к лицу с чем-то соизмеримым со всей его способностью удивляться.