– Будь осторожнее там, на фабрике, – сказала она. – Будь…
Она замолчала, но в лице совсем не переменилась. Она по‐прежнему сидела, обратив к нему профиль, величественно прекрасный, как у женщины на монете. Она все смотрела вниз на улицу в ожидании небесной процессии во главе с Саймоном, гордостью семьи, новопровозглашенным принцем мертвых.
Лукас сказал:
– Ты тоже будь осторожнее.
– Милый мой, мне нечего остерегаться. Я далеко не заглядываю: день прошел – и то хорошо.
Она надела медальон обратно на шею, он исчез у нее под платьем. Лукас хотел сказать ей… Что он хотел ей сказать? Он хотел сказать ей, что он чем‐то обуреваем, что он вечно на взводе и отчаянно одинок, что кроме трепещущего сердца в его теле заключено что‐то еще, что он чувствует, но не может выразить словами: нечто пористое и шиповатое, меняющееся вслед за движением мысли, порывами и воспоминаниями; исполненное, подобно звездам, блеска, переливов белого, зеленого и светло-золотистого; нечто, сродное по составу звездам и оттого влюбленное в них. Он хотел сказать ей, как это ужасно, как невыносимо, когда тебя держат всего-навсего за нескладного большеголового мальчика с глазами навыкате и привычкой говорить невпопад.
Он сказал:
– Я славлю себя и воспеваю себя, и что я принимаю, то примете вы.
Не то он надеялся ей сказать.
Она улыбнулась. Ну хотя бы она на него не сердилась.
Кэтрин сказала: – Пора идти. Проводишь меня до дому? – Да, – сказал он. – Да.
На улице Кэтрин взяла его под руку. Он старался успокоиться, вышагивать твердо, по‐мужски, хотя больше всего ему хотелось вообще перестать вышагивать, а подняться дымком вверх и поплыть над улицей, полной вечернего народа – возвращающихся домой рабочих, мальчишек, продающих газеты. Полоумный мистер Кейн в бурого цвета пальто расхаживал на своем углу, вылавливая что‐то у себя из бороды и выкрикивая: “Негодник, ты пропал и забыт, но что ты наделал разбитым сердцам?” Улицу пронизывали обычные запахи конского помета, керосина и едкого дыма – здесь обязательно что‐нибудь где‐нибудь горело. Если бы только Лукасу оставить свое тело – он бы превратился в то, что он видел, слышал и обонял. Он бы обволок Кэтрин, как обволакивал ее воздух, касался бы ее повсюду. Она бы вдохнула, и он оказался бы внутри нее.
Он сказал:
– И малейший росток есть свидетельство, что смерти на деле нет.
– Правильно, мой хороший, – отозвалась она.
Мальчишка-газетчик кричал:
– Покупайте! Читайте! Зверское убийство женщины!
Лукас подумывал, не пойти ли в газетчики, но за это слишком мало платят, да и кто может поручиться, что он станет выкрикивать заголовки? Забудется и пойдет по улице, декламируя во весь голос: “Ибо каждый атом, принадлежащий мне, принадлежит и вам”. Фабрика ему больше подходит. А если станет невмоготу, можно покричать в Саймонову машину. Машина об этом не узнает, или ей не будет до этого дела, как теперь и Саймону.
Всю дорогу Кэтрин молчала. Лукас заставил себя тоже не открывать рта. Ее дом находился в трех кварталах к северу, на Пятой улице. Они вместе поднялись на крыльцо и остановились у обшарпанной двери.
– Ну вот, пришли, – сказала Кэтрин.
Мимо проехал фургон с золотистым пейзажем на борту: две коровы паслись среди чахлых деревьев, а третья подняла морду к реявшему в золотом небе названию маслобойни. Может, такой он и есть, рай? Захотел бы Саймон там очутиться? Если бы Саймон отправился в рай и тот возьми да окажись лугом с благостными коровами, каким бы Саймон туда прибыл? Целым или искореженным?
Между Лукасом и Кэтрин сгустилась тишина, не похожая на молчание, сопровождавшее их по пути. Пора, подумал Лукас, сказать что‐нибудь, и сказать не как книга.