– Есть, но они вряд ли тебе понравятся, велеречивый ты мой, – неспешно кивнула я.

– И все-таки я настаиваю, – стукнул копытом в ответ кошмар Пржевальского.

– Гляди какой хрен горбатый нарисовался – не сотрешь. Приперся незваный, напугал практически до конфуза в штанах, водку нашу пил и на чем-то там еще и настаивает. Да что б ты знал, козел однорогий, настаивают спирт на клюкве, – отмер Сосискин.

Я не привыкла заставлять себя ждать и выдала тираду, по длине не уступающую его оперативному псевдониму.

– Даже не зная этого языка, предполагаю, что это ругательство, и поэтому отказываюсь откликаться на него, – гордо вскинул гриву верховный мустанг местных прерий.

– Тогда только Сивка, даже без Бурки, за детские капризы право именоваться Серебряным Копытцем вы утеряли, – царственно изрекла моя стервозность.

– Но как же так… я же у трона… – запинаясь, как водитель «запорожца», въехавшего в зад «лексусу», оправдывается перед хозяином пострадавшей тачки, начал лепетать коник.

Примерно так же бубнил и корчил жалостливые рожи один товарищ в налоговой инспекции, куда я раз заглянула по просьбе главного бухгалтера свой конторы. Продавец фиалок специально к Восьмому марта открыл на тот момент единственную палатку с цветами в районе новостроек, а потом представил декларацию, согласно которой ему еще и государство должно было приплатить за хлопоты. Так что меня этим сиротским блеяньем не пронять, зря Сивка из копыт выпрыгивает.

– Больше не налью, – сказала как отрезала и демонстративно стала убирать бутылку в рюкзак.

Решив помочь мне окончательно деморализовать копытного, голос подал Сосискин:

– Кстати, я тут интересуюсь, как ты девственность-то у девиц невинных проверял, копытом на ощупь или как? – И мерзко заржал.

Мне стало жалко коняшку. Как показала практика, выдержать нас вдвоем с обретшим способность говорить Сосискиным не удавалось еще никому. Глядя, как единорог обиженно на нас смотрит, я, вздохнув, вытянула назад водку, чтобы процесс адаптации к новому имени прошел наименее безболезненно.

Мир и покой были восстановлены, и мне до жути захотелось узнать, что он тут делает, вместо того чтобы отираться возле высокопоставленных девственниц.

– Скажи мне, Сивка, а что это ты один, да еще ночью по лесу шастаешь? Не боишься, что кто-нибудь откусит твое главное достоинство?

Глаза единорога стали размером с колесо от МАЗа. Такие глаза я видела всего один раз в жизни. Они были у моего папы, когда он все дни отпуска в Египте методично осушал мини-бар, а по выписке из отеля ему принесли счет. М-дя, видимо, местный электорат еще не был готов к моим откровениям, и я кинулась его разубеждать:

– Да не то, о чем ты подумал, я рог имела в виду. Что ты там ножками-то засучил, ты никак подумал, что я интересуюсь твоим фамильным Фаберже?

Через пару минут он перестал хватать ртом воздух и с налетом печали произнес:

– А меня из табуна наш вожак выгнал.

– О как! Политический эмигрант, он же неблагонадежный элемент, значится, – делано посочувствовал пес.

– За что выперли соплеменники, монашек пугал аль с девицами бесчинствовал? Ты не стесняйся, мы тут все свои, – в свою очередь поинтересовалась я.

Сивка отрицательно махнул в ответ гривой. Как следовало из его запутанного повествования, этот ночной сомелье пострадал за любовь. Если раньше табун снисходительно смотрел на то, как он отказывался просыпаться на заре и носиться по росе, закрывал до поры до времени глаза на его выбраки в виде местного матерка в присутствии монарха, заминал перед духовенством его нежелание являться под окна монастырей в строго отведенные дни, то его любовь к русалке стала последней каплей.