– Согласен, – охотно поддакнул Найденов. – Но их показания о взрыве крейсера, который якобы готовится, никак не отражают настроения всей команды. Может, какой-то пьяный дурак и ляпнул так. Но общий импульс крейсера – боевой.

Иванов-6 от такой похвалы «Аскольду» готов был расцеловать следователя и даже вольненько потрепал его по коленке:

– Безусловно так! Благодарю вас, полковник[3].

Быстроковский, однако, заметил:

– Но, господин полковник, вы не можете не отметить в своем заключении признаки… Да! Именно признаки смуты!

– Признаки существуют, – согласился следователь. – Но, скажите мне, господин старший лейтенант, где в России сейчас этих признаков революции не существует? Они – всюду…

– Абсолютно так, – подтвердил Иванов-6. – А теперь расскажите нам, что будет далее?

Найденов подмедлил с ответом.

– Далее… Далее будет суд.

Иванов-6 встал – толстый, рыхлый, неуклюжий, словно чурбан. Его бульдожье лицо вдруг сморщилось как печеное яблоко.

– А вот суда, – сказал он, хихикнув, – суда-то и не будет!

– Помилуйте! – возмутился Быстроковский. – Для чего же тогда была проделана вся эта громоздкая работа?

– Не знаю… Но суда, заверяю вас, господа, не будет. Во всяком случае, пока я – командир крейсера. И я сейчас же телеграфирую в Париж графу Игнатьеву и каперангу Дмитриеву, нашему морскому атташе, чтобы суда над «Аскольдом» не было.

– Почему? – спросил Найденов невозмутимо.

– Потому что здесь не Кронштадт! Потому что здесь, во Франции, стране республиканской, существует свобода печати! Потому что я не желаю пораженческой окраски моих матросов! Потому что я не позволю пачкать честное русское имя…

Найденов подумал и улыбнулся:

– Что ж, по-своему, вы правы… Поддерживаю!

Связавшись с Парижем, командир крейсера нашел поддержку и у графа Игнатьева, и у каперанга Дмитриева. Было сообща решено: неблагонадежных матросов – по усмотрению самого командира – списать подальше от корабля: в окопы!

И вот перед Ивановым-6 лежит список – шестьдесят девять моряцких душ. Выбирай любого. Их надо вырвать с мясом и кровью из брони крейсера и пересадить в унавоженную войною землю. Рано утром Быстроковский по мятому лицу каперанга понял, что командир мучился всю ночь, занимаясь строгим отбором.

– И сколько же мы списываем? – спросил он.

– Никого не списываем. Двадцать девять человек я наметил было, но по зрелому размышлению… Никого не списываем!

– Почему? – удивился Быстроковский.

И получил честный ответ честного человека:

– Жалко…

Быстроковский был крут:

– Одного типа вы мне все-таки подарите, пожалуйста!

– Кого?

– Есть такой… Александр Перстнев! Я уже обещал ему при всех, что он сгниет в окопах.

– Ну… возьмите, – сказал Иванов-6 вздыхая и переправил писарям для приказа имя только одного человека.

Шурка Перстнев подлежал списанию в дивизию латышских стрелков – в окопы под Ригой, куда ссылали всех матросов «политически неблагонадежных»…

– А вы собираетесь обратно в Россию? – спросил Иванов-6 у следователя Найденова. – Ах, какой вы счастливец!

– Нет, – отвечал ему Найденов пасмурно. – Меня граф Игнатьев срочно просит прибыть в Марсель.

– А что там случилось?

– В корпусе Особого назначения бунт: солдаты убили подполковника Маврикия Краузе[4].

***

На прощание Шурка Перстнев сказал – загадочно:

– Я вот под Ригу сейчас укачу, а вы не думайте, что здесь ничего не осталось. Я-то, может, еще и выживу. А вам бабушка надвое сказала. Тут такие домовые живут, под броняжкой, что проснетесь когда-нибудь на том свете…

Впрочем, Рига ему только во сне показалась. Путь туда слишком долог. Через Францию, Англию, по Скандинавии – влетит он русской казне в копеечку. Не велик барин Шурка: подохнуть можно и во Франции, а потому он был зачислен в ряды корпуса Особого назначения, – далеко ездить за смертью не надо.