Людей развернули лицом к борту. Держа подштанники, вперились они в стальной борт, пробитый шляпками заклепок. Внимательно изучали в тоске путаницу проводов и патрубков. Там бежит электричество, там грохочет пар, там рвется по трубам вода. А за их спинами уже рьяно работали боцманматы, ученики Труша.
– Павлухин! Кру… хом!
Гальванер четко обернулся:
– Есть!
– Твои шмотки?
– Мои…
Возле ног Павлухина раскинули матросское барахло: прощупанный пальцами матрас, подушка, запас белья, две книжки по теории электричества, сборник биографий великих людей, открытки с видами Парижа, конверт с письмами от родных, кусок голубого мыла… ну и прочую ерунду.
– Я его знаю, – промямлил Вальронд, стыдясь. – Полухин хороший матрос, и фон Ландсберг готовит его на унтер-офицера…
Фельдфебель уже перетряхнул вещи, выпрямился:
– Ваше благородие, чисто!
– Павлухин, – велел Быстроковский, – на другой борт, бегом марш! Там и стой… замри.
Шлепая босыми пятками, Павлухин перескочил на другой борт. Замер, как велели, только зыркал глазами.
– Захаров! Кру… хом!
Обернулся Захаров, и не узнал его Павлухин: лицо синее от перепуга, глаза запали.
– Твоя хурда? – спросили его боцманматы.
– Моя… То есть, позвольте номер.
– Гляди: 2–56–43… твой номер?
– Так что, ваше благородие, моя хурда.
Павлухин думал: «Боится… Неужто не все выбросил?»
Трясли. Летели в сторону тетрадки с грустными виршами собственного сочинения про любовь… Через всю палубу глаза Захарова вклинились в глаза Павлухина – так, словно сейчас опять сцепятся в драке.
И вот выпрямились боцманматы:
– Чисто, ваше благородие.
Павлухин даже вспотел. Легкой рысцой, сияя лицом, к нему уже подбегал Захаров. Поворот – и замер рядом.
– Ну? – шепнул ему Павлухин. – Понял, сучья лапа?
– Спасибо… – долетел вздох облегчения.
Дошла очередь до погребного Бешенцова – баптиста. Старший офицер крейсера пустил по палубе, разметывая страницы, сборник прохановских «Гуслей». В злости рвал афонские книжицы, отпечатанные крамольными имябожцами.
– Несчастный сектант! Тебе – что? Больше других надобно? Ты что на меня, как на Христа, уставился? Я из тебя эту дурь выколочу, а глаза выкручу, как шурупы…
– И выколотили, и выкрутили, – отозвался Бешенцов.
– Ты на что намекаешь? Выверни карманы у робы…
На палубу звонко выпал дубль-ключ от носовых погребов. Тонны взрывчатки в руках этого человека с лютым взглядом, и Быстроковский невольно съежился.
– Можешь подобрать, – сказал и ногою придвинул к баптисту всю рвань «божественного»…
Вальронд стоял красный как рак. Мичман страдал за свой плутонг, за его людей – храбрых и сильных бойцов флота империи. Писали о них газеты – русские, британские, французские, бельгийские. А теперь, полураздетые, растерянные, они мечутся с борта на борт, и всё наружу – и рундуки, и души этих людей.
Женька Вальронд производил обыск поспешно и неловко, лишь бы отвязаться. С того конца палубы, где он перетряхивал вещи, чаще всего слышалось:
– Перебегай… Ты тоже беги… К борту, к борту!
Вальронд стоял внаклонку над вещами, разложенными в ряд; он стоял как раз спиною к шеренге матросов, еще ожидающих обыска. И вдруг мичман ощутил (так страшно, так бедово), как провис у него карман кителя. Тяжесть была такая, как будто в карман опустили ему булыжник с мостовой.
Никогда еще мичман не бывал так испуган, как сейчас. Ему было ясно: кто-то, невидимый из-за спины, спасая себя или товарища, переложил… револьвер. Кто? Но Вальронд еще больше боялся оглянуться, чтобы узнать дерзкого. Кто?..
– Перебегай, – сказал он, и кто-то перебежал…