– Ешть, от греха подальше!

Буркалы отца Антония с желтизною вокруг мутных зрачков вперяются в мичмана: выдержит или не выдержит? Минута, вторая, третья… Неужели не прыснет смехом? Нет, не смеется. Уже натренировался.

– Которые тута верующие, – на всю палубу заводит батька, – те да пребудут. Которые тута неверующие – изыде!

Тут матросы, словно того и ждали, сломя голову кидаются по трапу. Наверху они дают волю себе… А в церковной палубе, один на один с батькой, остается Вальронд, которому не привыкать к «святости».

Мичман что-то достает из кармана штанов – остренькое и блестящее. Отец Антоний не сразу догадывается, что это штопор для отдраивания питейных сосудов.

Умильный голос Женьки Вальронда влезает в душу запойного священника, аки змий искушения в дупло райской яблоньки.

– Ваше преподобие, не хватить ли нам на сон грядущий по бутылочке вина церковного?

– С чего бы это? – задумывается отец Антоний.

– Да ведь мне, – смиренно произносит Вальронд, – подлец Володька Корнилов в буфете на долговую книжку уже не пишет…

Последний раз поют горны. Отбой. «Койки брать, всем спать, спать, спать». Гаснут огни, и загораются ночные фонари. Синие, как в покойницкой. Заступает собачья вахта: от ноль – ноль до ноль – четыре. «Собака» – самая проклятая вахта. И тишина над гаванью, только перезвон склянок в полночь: дин-дон, дин-дон…

В каюте боцмана долго щелкают конторские счеты, взятые им в долг до утра у писарей крейсера. Власий Труш в последнее время тоже ударился в политику. Восемьсот сорок банок с ананасами укладываются рядком в газетные статьи о голоде в России. Труш прикидывает в ночной тишине так и эдак. Ежели сразу по два рубля за банку? Сколько получится?.. Ведь недаром от самого Сингапура пер экую прорву… Спишь, бывало, в штормягу, а глаз сторожит, как бы банки не раскатились… «Хорошо бы, – думает теперь Труш, – пришел крейсер в Россию, а там у населения уже кишки склеились… Тогда бы и по пятерке: отдай и не греши. Это же тебе не картошка!»

***

Павлухину не спалось. Лежал он в своей подвесушке, смотрел на тараканов, падавших с подволока на спящих, и раздумывал. Сейчас можно ожидать любой провокации. А команда конспирации не ведает; надо как-то помочь людям, честным ребятам, чтобы они по горячности не загремели на каторгу. Левка тут крутится, темный человек, Шурка Перстнев баламутит… Так и жди!

Возле Павлухина, храпя в гамаке, качался Захаров – матрос и человек очень хороший, еще с Сибирской флотилии. Гальванер огляделся вокруг – кубрик спал. И, вытянув руку, на всякий случай прощупал подушку Захарова. А в подушке нащупал рукоять револьвера. Осторожно развязал тесемки. Вынул оружие… «Вот о чем говорил мне Самокин!»

Тихо спрыгнул, и вдруг – сверху – голос:

– Ты што, гнида, чужое берешь? А?

Павлухин, босой, в одних кальсонах, стоял перед Захаровым с револьвером в опущенной руке.

– Дурак, – зашептал, – ты еще благодарить меня будешь.

– Отдай! Я триста франков платил… В жисть не заработать!

Но револьвер, матово блеснув, уже вылетел в иллюминатор и навеки пропал в темных водах Petite Rade. Захаров кошкой бросился на Павлухина с потолка, рванул его за прическу. Павлухин от боли раздернул на нем тельняшку; вжик – так и разъехалась до самого пупка. Полуголые, они сцепились. Дрались под гамаками коек, задевая спящих кулаками. Кубрик обалдело проснулся, отовсюду галдели:

– Кончайте вы эту баланду… Среди ночи-то – чего делите?

– …Триста франков, – хрипел Захаров. – А ты, паскуда, за здорово живешь… На!

Избитые в кровь, подбирая руками подштанники, стояли два человека – вчерашние друзья. Их разнимали товарищи: