Весь этот ужас получил прекрасное название – «Хрустальная ночь», или «Ночь разбитых витрин». Отто Адлер написал Камилло, что сейчас он мог бы сделать в Вене состояние. У «Острики» ушел бы минимум год, только чтобы заменить все разбитые окна и треснувшее стекло на улицах. В том же письме Отто признавался, что наконец испытывает страх. Что больше не видит смысла приноравливаться.
«Как можно договориться с людьми, которые хотят твоего полного уничтожения? Я не могу приноровиться к смерти!»
1938 год выдался для евреев кошмарным. 1939-й оказался еще хуже.
В тот день Анджело пришел из семинарии, собираясь присоединиться к Камилло, Феликсу и бабушке с дедушкой на концерте Евы, только чтобы узнать, что она исключена из оркестра. Без объяснений. Просто приказ освободить место первой скрипки. Впрочем, Ева не нуждалась в объяснениях. Причина была очевидна: из оркестра уволили еще одного еврейского музыканта – виолончелиста, с которым она то сходилась, то расходилась весь последний год.
– Мне все равно. Им же хуже, – только и ответила Ева, дерзко вскинув подбородок. Глаза ее сверкали. Но ей определенно не было все равно. И уж тем более дяде Феликсу. Эта новость стала не первой, но особенно болезненной пощечиной учителю, который годами воспитывал из Евы непревзойденную скрипачку.
Феликс не смог до конца смириться ни с одним из законов. Он жил в Италии тринадцать лет, по прошествии пяти получив итальянское гражданство, однако по новым правилам оно аннулировалось. Камилло пришлось похлопотать, чтобы для шурина сделали исключение. В детали его не посвятили, но Феликс подозревал, что не обошлось без взяток, которые Камилло всегда охотно уплачивал. На время он оказался в безопасности, чего нельзя было сказать об Отто Адлере. Шаткое будущее отца в Австрии и постоянное унижение, усиливающееся с каждым новым постановлением фашистов, превратили импозантного сорокапятилетнего мужчину в шестидесятилетнего старика. Голубые глаза затянула серая пленка тревоги, светло-каштановые волосы выцвели до седины. Он словно усох, затих и теперь почти все время проводил в своей комнате.
– Я была у них лучшей, – повторила Ева, не сводя взгляда с дяди Феликса. – Мне не нужен оркестр, чтобы быть скрипачкой.
– Ты уже скрипачка. Этого у тебя никто не отнимет, – ответил Феликс чопорно. Но что-то в его позе противоречило гордым словам.
Ева смотрела, как он шаг за шагом отступает в темноту – с лицом, искаженным бессильной мукой. Анджело пришлось закусить щеку изнутри, чтобы не выразить отборным ругательством все то, что он думает о новых законах и удавке, которую они затянули на шее любимой им семьи.
– Пойдем, Ева, – произнес он неожиданно. – Немного прогуляемся. Тебе нужен воздух, а мне нужно джелато.
На самом деле ему было нужно отнюдь не джелато. Скорее уж поколотить кого-нибудь или от души пошвыряться камнями в окна. Но вместо этого они с Евой отправились в магазинчик на главной площади, куда Анджело заходил не далее как на прошлой неделе.
Официально это была аптека; Анджело регулярно покупал там мазь, которая успокаивала боль и смягчала покраснение правой культи, натертой громоздким протезом. Витрина заведения была выкрашена в веселый, приветливый желтый цвет. Вот только приветствовал он теперь не всех. Новая табличка в окне гласила: «Евреям вход воспрещен». Табличка на соседнем магазине звучала еще абсурднее: «Евреям и собакам вход воспрещен». Как будто это были синонимы.
Анджело сглотнул подступившую к горлу желчь и толкнул дверь аптеки. Перезвон колокольчиков привлек внимание продавщицы, полускрытой рядами полок.