Анджело вопросительно склонил голову:
– О чем ты? Какие Шрайберы?
– Шрайберы! Неужели не помнишь? Немецкие евреи, которые у нас жили? – Ева не могла поверить, что он забыл. Когда в 1933 году Адольф Гитлер стал канцлером Германии, дела у немецких евреев пошли из рук вон плохо. Один расовый закон принимался в Германии за другим – точно так же, как сейчас в Италии.
Ева остановилась, почувствовав внезапную дурноту. Они думали, что в Италии никогда такого не случится. Но на самом деле они ничем не отличались от Шрайберов и других беженцев, которым Камилло открыл свои двери. Целых два года в гостевом домике постоянно кто-то жил. Разные семьи, но все – евреи. И все – немцы. Никто из них не задерживался надолго, но вилла Росселли стала убежищем, где эти несчастные могли перевести дух и подумать, что им делать дальше. Все беженцы вели себя очень тихо и обычно даже не выходили из своих комнат.
У Шрайберов были две девочки: одна ровесница Евы, другая чуть старше – Эльза и Гитте. Ева хотела с ними подружиться – она говорила по-немецки, – но дочери Шрайберов не покидали гостевого домика. Сперва Ева жаловалось, что с таким же успехом у них вообще могло бы не быть гостей. Для нее гости означали веселье, развлечение. Но Камилло объяснял ей, что беженцы устали и напуганы и для них приезд сюда не несет никакой радости.
– Но чего им пугаться? Они же теперь в Италии! – В Италии было безопасно. В Италии никого не волновало, что ты еврей.
– Представь: они потеряли дома, работу, Друзей. Всю свою жизнь! А ведь господин Шрайбер даже не еврей.
– Тогда почему он уехал?
– Потому что госпожа Шрайбер – еврейка.
– Она австрийка, – уверенно возразила Ева.
– Австрийская еврейка. Как твоя мама. Как дядя Феликс. По новым немецким законам немцам запрещено жениться на евреях. Господина Шрайбера могли отправить в тюрьму, хотя он женился на Анике задолго до принятия всех этих законов. Поэтому им пришлось бежать.
Шрайберы были первыми. Но далеко не последними. Многие месяцы через виллу Росселли тек неиссякающий поток. Одни беженцы были более открытыми, чем другие, с учетом тех ужасов, которые им пришлось перенести. Дядя Августо даже посмеивался над отдельными историями. Только за глаза, разумеется, и только в беседах с Камилло, который на протяжении этих двух лет все больше серел.
Чего нельзя было отрицать, так это того, что большинство беженцев, принятых ими даже на короткий срок, находились на разных стадиях шока, а еще постоянно пребывали в нервозном напряжении, будто на пороге вот-вот могла объявиться полиция.
– Я их не помню, Ева, – сказал Анджело мягко. – Но помню, что на вилле некоторое время жили иностранцы.
– Два года, Анджело! Потом они перестали приезжать. Папа сказал, они больше не могут выбраться из Германии.
Тогда Ева не поняла, что это значит, – просто пожала плечами и вернулась к своей жизни. Больше у них в доме не объявлялось никаких испуганных евреев. До сих пор. Теперь их дом был переполнен испуганными евреями.
Ева застыла и сжала кулаки. Сейчас ей требовалась каждая капля сил, чтобы удержать слезы под веками. Но они все равно просочились в уголки глаз и заструились по щекам. Развернувшись, она зашагала в обратную сторону – в поисках места, где могла бы выплакаться без свидетелей. Анджело следовал за ней: безмолвная тень, чья слегка неровная поступь приносила Еве странное успокоение.
Ева шла куда глаза глядят и, только добравшись до места назначения, осознала, что все это время блуждала не бесцельно. Она стояла перед воротами Сан-Фридиано на бульваре Лудовико Ариосто, прямо у входа на старое еврейское кладбище. Здесь не было ни ее матери, ни дедушки с бабушкой – кладбище закрыли в 1880 году, почти шестьдесят лет назад и задолго до того, как они умерли.