Затем он начал.
– Современное начальное образование по неведомым – во всяком случае, для меня – причинам считает убедительным знакомить с Бетховеном души восьмилеток. Кто-то однажды спросил: «А композиторы – люди?» Ну, этого я не знаю, но известно мне вот что: звуки, исходившие из фонографа моей учительницы в третьем классе, были для меня нечеловеческими, эти звуки никак не соотносились с реальной жизнью и реальным существованием, с морем или бейсбольным ромбом. А учительница, вся пропитанная неощутимо тяжеловесным и великолепным, в очках без оправы, со своим белым париком и Пятой симфонией, не принадлежала к реальной жизни так же, как и все это… Моцарт, Шопен, Гендель… Остальные выучивали значение маленьких черных точек с хвостиками и без хвостиков, какие ползали вверх и вниз по размеченным мелом на доске лесенкам. А я – от страха и отвращения – на черепаший манер втягивал ум свой в темную скорлупу. И сегодня, когда я вытаскиваю из своих пластинок пояснительные заметки… там по-прежнему темно…
Он рассмеялся. Внезапно почувствовал себя старым и бывалым. Подождал, не заговорят ли монахини, но те молчали.
– Хорошая музыка подползла ко мне исподтишка. Не знаю, как. Но вдруг – вот она, а я – молодой человек в Сан-Франциско, трачу все деньги, какие могу добыть, и скармливаю симфонии голодному нутру деревянной хозяйкиной виктролы, аппарату в рост человека. Мне кажется, то были лучшие дни – когда очень молод, а из окна виден мост Золотые Ворота. Почти каждый день я открывал для себя новую симфонию… Альбомы выбирал довольно случайно, я слишком нервничал, и мне было неудобно понимать их между стеклянными перегородками отчего-то больничных музыкальных магазинов… Есть такие мгновенья, обнаружил я, когда пьеса, после прежних прослушиваний, когда она казалась стерильной и сухой… Я обнаружил, что настает такой миг, когда пьеса наконец развертывается уму полностью…
– Да, очень верно, – сказала сестра Силия.
– Слушаешь наобум, беззаботно. А затем, сквозь ленивый глянец, что сам навел, чуть ли не по этому глянцу, карабкаясь по нему, выкарабкиваясь из него, гибко метя в незащищенный мозг… вступает мелодия, завивается, поет, танцует… Вся полная мощь вариаций, ответные ноты скользят в уме прохладно и совершенно невероятно. В доброте это… как жужжанье бессчетных стальных пчелок, они вихрятся во всеупрочивающейся красоте и постижении… Внезапное движение тела, усилие вслед ей часто ее убивают, и немного погодя понимаешь это. Понимаешь, как не убивать музыку. Но как раз это, наверное, я сейчас и делаю, правда?
Монахини не ответили. Стоявшая шевельнулась.
– Правда? – повторил Лэрри.
– Сколько вы хотите? Сколько оно стоит? – спросила сестра Силия.
Он посмотрел в окно. Теперь ему стало противно. Время для джаза и апельсинов, чтоб трясти ягодицами. Он прождал слишком долго. Увидел, как снаружи какая-то женщина развешивает простыню.
– В объявлении, – тихо, ровно сказал он, – спрошено сорок долларов.
Образовался круг молчания. Женщина закончила со своей простыней. По лестнице меблированных комнат топали.
– Однако, – он взглянул на сестру Силию и улыбнулся, – я прошу тридцать пять.
Они уехали в такси после того, как он снес все вниз и сложил на заднее сиденье между ними. Им очень совестно было брать такси, но сказали, что другого выхода нет. Он согласился. Про тридцать пять долларов им тоже было совестно, но тут ничего не сказали…
Поднимаясь по лестнице обратно, Лэрри вновь встретился с хозяйкой.
– Это хорошо, – сказала она.
– Что?
– Для школы, девочек.