Он, пожалуй, красив: высокий лоб, курчавые виски, длинные пальцы одаренного человека. И рост хороший. Но было бы легче, если б не Бабин нравился Рите, а вот он…
За спиной Никольского постепенно светлеет: что-то горит на левом фланге. Меж стеблей становятся видны комья земли, освещенные с одной стороны. Свет пожара мешается с лунным светом. И хорошо в тишине слышны голоса Риты и Маклецова.
Мне хочется, чтобы Никольский ушел, а он сидит и смотрит на меня.
– Как думаешь, – немного погодя спрашивает он, – будет немец сегодня наступать?
Каждую ночь на плацдарме, когда расходятся спать, кто-нибудь вслух спрашивает об этом. Весь наш плацдарм – полтора километра по фронту, километр в глубину, а позади – Днестр. И мы стали немного суеверными. Как правило, мы не говорим наверняка: «Нет». На всякий случай, словно не желая испытывать судьбу, мы говорим: «А черт его знает». Но сегодня у меня плохое настроение.
– Ни черта он не будет наступать! – говорю я.
Он сидит еще некоторое время и уходит наконец.
Тогда я иду к Бабину.
Горбоносый Маклецов в своей фуражке на затылке сидит на бруствере с гитарой, наигрывает что-то неопределенное. Бабин обнял здоровое колено, с закрытыми глазами посасывает короткую трубочку. У ног его, положив морду на лапы, – овчарка. Когда я подхожу, она приоткрывает один глаз и снова закрывает его. Я здороваюсь, сажусь. Рита внезапно потянулась всей спиной, портупея косо врезалась в грудь.
– Хорошо здесь, комбат. Даже воздух другой. Знаешь, если долго лежать в госпитале, в самом деле заболеть можно. Я видела таких: на фронте водку хлестали, а там у них язва желудка открывается. Один погиб смертью храбрых от воспаления легких. В войну! – У Риты зябко поежились полные плечи. – Помнишь, у Островского Аркашка Счастливцев рассказывает, как жил у родственников: в час обедают, после обеда спят до пяти, потом чай пьют со сливками. И мысль: а не повеситься ли?
– А чего, правильно, – оживился Маклецов. – Это я по себе лично знаю. У нас в палате один лейтенант…
Бабин вынул трубку изо рта. Смеясь одними глазами, спросил:
– Обожди, Маклецов, ты «Лес» читал?
– Я за войну ни одной книги не прочел, – сказал Маклецов с достоинством.
– Ну, это тебе полагалось еще до войны прочесть.
– А раз полагалось, значит прочел.
– Все-таки читал или не читал?
– Да что вы навалились, товарищ комбат, всякую инициативу сковываете! Лес. Я в сорок первом году в окружении в таких лесах воевал, какие тому Островскому сроду не снились!..
Бабин смотрел на него, любуясь. И вдруг захохотал от души.
– Да нет, в самом деле, – растерялся Маклецов, оглядываясь за поддержкой на меня и на Риту. – Я в этих лесах ревматизмом на всю жизнь запасся, а вы мне Островским глаза колете.
– Молодец, – сказал Бабин. – Вот за это тебя ценю.
Маклецов окончательно растерялся.
Из землянки вышел начальник штаба капитан Зыбуновский, в суконной фуражке, в шинели, застегнутой на все пуговицы, с замкнутым выражением лица. Сел, передвинув полевую сумку на живот, достал какие-то бумаги. Сразу стало скучно.
– В роте у Кондакова все больны малярией. – Он поднял глаза на Риту и опустил. – В роте у Маклецова, – Зыбуновский посмотрел на гитару, которую держал Маклецов, – осталось не более пяти здоровых…
– Можете не подсчитывать, – оборвала Рита; при виде Зыбуновского у нее в глазах появляется электричество. – Эти пять тоже заболеют. Если их не убьет прежде.
Странный человек Зыбуновский. Добросовестный очень, исполнительный на редкость, сам лазает по передовой, подвергая себя опасности. Вдобавок от малярии у него что-то с печенью, и он страшно мучится. И все же не дай бог быть под его командованием! Есть люди, которые всю жизнь борются с непорядком в мелочах. Заметит Зыбуновский какой-нибудь непорядок – и страдает, и зудит, и зудит, и борется. А то, что война идет, этого он как будто даже не замечает.