– А у Люси тоже такой завиток на лбу?

Рукой в муке, тыльной стороной, Рита откидывает волосы со лба, смеется. Нет, у Люси такого завитка нету, Люся талантлива. Прошлой весной, когда шли бои под Никополем, Люся поступила в училище при консерватории. Был как раз объявлен дополнительный набор, и она поступила.

– Помните, какая под Никополем была грязь?

Я смотрю сбоку на ее руки, месящие тесто на вареники, на ее коротко остриженную темноволосую головку, раскрасневшиеся щеки, оживленно блестящие глаза. Рита Тамашова.

Нет, я не помню, какая под Никополем была грязь: в то время я лежал в госпитале. Меня под Запорожьем ранило. Но к нам привозили раненых из-под Никополя, они рассказывали про эту грязь.

– Жуткая грязь, – говорит она весело. – Танки и то вязли. Нам все сбрасывали с самолетов: и снаряды, и продовольствие, и патроны. И Люсино это письмо тоже сбросили с самолета. Меня как раз ранило, я лежала на плащ-палатке и ревела как дура. Потому что уже несколько дней все на мне было мокрое, а тут еще холод, и я крови много потеряла. И вот тогда, чтоб развеселить, мне принесли Люсино письмо. Оно тоже было мокрое, чернила местами расплылись. Я прочла про консерваторию и подумала, что умру, наверное. Потому что такая грязь, что раненых вынести было невозможно.

Как странно, она, оказывается, лежала в том же госпитале, что и я. Эвакогоспиталь 1688. Полевая почта 24332.

– Помните, там был хирург – грузин с усиками? Большой такой, черный, руки огромные. Такие руки, что сразу веришь.

Конечно помнит! Три операции он ей делал. Мы переходим с Ритой на «ты».

– Так это ты только сейчас едешь из госпиталя?

– Нет, я уже второй раз с тех пор. Я уже на этот плацдарм высаживалась.

– А я в марте выписался.

Надо же: целый месяц находились в одном госпитале, и я не знал. Наверное, потому, что она была лежачая больная.

Рита подсучивает мне рукава гимнастерки: «Ты же весь в муке вымазался!» – подвязывает какую-то тряпку вместо фартука. И пока завязывает тесемки у меня за спиной, прижимается щекой к пуговицам моей гимнастерки на груди. Я стою, задерживая дыхание, подняв руки в муке, словно добровольно в плен сдаюсь. Завиток у нее тоже в муке. На затылке у нее короткие волосы.

– А Люся вареники не умеет делать, – говорю я уверенно.

Рита смеется:

– Глупый! Люся талантлива!

Удивительно неприятное, лисье имя: Люся.

Я знал одну Люсю. С длинным, всегда озябшим носом, малокровная и рассуждала о живописи. Спорит, вся красными пятнами покроется, а мать говорит грустно, так, чтобы она не слышала: «Вы уж, пожалуйста, не возражайте ей, не спорьте: у нее после кровь носом идет».

– Люся с самого рождения талантлива?

Рита смеется.

– И у нее, конечно, здоровье слабое? И в детстве у нее был плохой аппетит?

– Да что ты к Люсе пристал? Ты же не знаешь ее, что она тебе не нравится?

– Почему… Наоборот, мне это все нравится.

Я сам толком не знаю, отчего злюсь на эту Люсю.

– Тебя в детстве звали «девочка с изюминкой»?

– Нет.

– Понятно. А я бы звал. У тебя родинка похожа на изюминку.

У Риты слезы на глазах: от смеха и от дыма. Уже не видно потолка, дым стоит на уровне наших голов, и мы пригибаемся. Мы вместе пригибаем головы, руки наши месят одно тесто, и отчего-то делается страшно немного.

– Вы топите, в конце концов, или вы не топите?

Саенко и его дама сидят на корточках перед печью, зажмуриваясь, поочередно дуют в нее изо всех сил. Вырывающееся оттуда пламя освещает то его, то ее лицо, и дым все сильней заполняет хату. Оба хохочут, оба довольны. Широкие спины обоих одинаково перетянуты портупеями, плечи одинаково широки, икры одинаково толсты. Блондинка как раз в Саенкином вкусе. Они взялись вместе растапливать печь – имеется в виду в дальнейшем варить вареники – и вот уже добрых полчаса сидят перед нею на корточках и дуют, и хохочут, и толкают друг друга боками. При таком старании мы, кажется, останемся без вареников.