– Думка очень правильная. Сотня – это хорошо…
– А твоя какая думка? – спросил Фомичев.
– Моя? – усмехнулся Никулин. – Моя думка такая: что ни больше их положить, то лучше. Моя думка, чтобы они на весь век свой закаялись к нам в Россию ходить, да и детям бы своим и внукам заказали. А погибать я не собираюсь, мне после войны учиться надо. На военного инженера пойду учиться.
Фомичев, в свою очередь, одобрил думку Никулина, посидел еще немного, а потом улегся в глубине вагона рядом с Папашей на свежем сене.
Никулин остался один. Он сидел на ветру, смотрел в небо, где горели осенние звезды и слабо белел Млечный Путь. Мысли его были ясны, широки и просторны. Думал он о себе, о Фомичеве, о России. Ведь Россия, родная страна, – это не просто земля между Тихим океаном и Черным морем; это миллионы жизней в прошлом, миллионы жизней сейчас и миллионы жизней в будущем. Были предки и будут потомки, а он, Иван Никулин, лишь среднее связующее звено между ними. Жизнь – река, никогда и нигде не обрывающая своего течения. Эта простая мысль взволновала Никулина, потому что в глубине своей таила еще одну мысль – о личном его бессмертии. Он принял жизнь от своего отца и передает своему сыну, значит обрыва нет!.. Ему стало хорошо, тепло и светло на душе. «Так и есть! – прошептал Никулин. – Где же он, обрыв? Нет его!» Потом мысли Никулина перешли на врагов, и он усмехнулся презрительно. «Хотят погубить Россию!.. Да как же ты ее погубишь, если и одного-то отдельного человека начисто убрать с земли нельзя – все равно останется в детях!»
За спиной Никулина в темной пахучей глубине вагона с заливом, с присвистом храпели моряки, а кто-то один все ворочался, тяжко вздыхая.
– Фомичев! – негромко позвал Никулин. – Или блохи заели?
– Не спится, – отозвался Фомичев.
– Все хитрости военные придумываешь, – засмеялся Никулин. – Давай спи, рассвет скоро.
– А ты сам?
– Я командир, – пошутил Никулин. – Мое дело известное – вахту держать до утра.
…Светало медленно, рассвет пришел туманный, сырой. Никулин почувствовал влагу на воротнике своего бушлата. Очертания близких кустов и деревьев расплывались, а дальше над всей землей стоял зыбкий белесый туман – совсем как в море. Но в сиреневом небе все шире расходился светлый сноп, и вдруг, пробив туман, прямо в глаза Никулину ударил слепящий густой сильный луч. Солнце взошло. Никулин даже рассмеялся: «Здравствуй, дорогое, наконец-то!»
Почуяв утро, просыпались остальные моряки; потягиваясь, зевая, подходили к открытой двери вагона. Мелькнула путевая будка; на переезде стояла молоденькая девушка с желтым флажком в руке. Моряки закричали, замахали бескозырками, она, смеясь, отвечала флажком. А потом, когда будка и девушка исчезли за поворотом, Жуков, щуря цыганские озорные глаза, долго потешался над Крыловым:
– Что же ты, Вася, зевнул, адреса не записал? Эх, не догадался ты, Вася, поезд остановить.
Последним поднялся Папаша. Как человек в летах, солидный и деловитый, он пренебрежительно относился и к девушкам и ко всяким иным красотам природы, считая все это пустяками, бесполезными для человека.
– Чайку бы сейчас горячего, – сказал он мечтательно. – Давайте развязывайте мешки, завтракать пора.
Но что-то случилось – поезд, завизжав тормозами, сбавил ход, остановился. Никулин, высунувшись из вагона, спросил бегущего мимо кондуктора:
– В чем дело?
– Путь, говорят, разобран.
Вдруг Никулин резким движением рванул вагонную дверь и захлопнул ее, оставив только узенькую щелочку. Когда он повернулся к товарищам, они по лицу его сразу поняли все без слов.