– Нарисованный вами пейзаж вполне завершен, – ответил Скедони, – и можно только восхищаться искусством, с каким вы свели монахов в одну компанию с бандитами.
– Простите, преподобный отец, – отозвался Вивальди, – я их отнюдь не сравнивал.
– Обижаться не на что, синьор, – ответил Скедони с недоброй усмешкой.
Во время этой беседы, если в данном случае уместно такое определение, прислужница вручила маркизе письмо, и та вышла вслед за ней из комнаты; исповедник остался на месте, очевидно, дожидаясь возвращения маркизы, и Вивальди твердо вознамерился не отступаться от начатого допроса.
– Выходит, однако, что крепость Палуцци, – настаивал он, – если и не облюбована грабителями, то, во всяком случае, часто посещается духовными особами: едва ли не каждый раз, когда я прохожу мимо, мне навстречу попадается монах, причем является он так неожиданно и исчезает столь мгновенно, что мне трудно не счесть его прямо-таки бесплотным существом.
– Монастырь кающихся, облаченных в черное, расположен поблизости, – заметил исповедник.
– И одеяние членов этого ордена напоминает ваше? Виденный мною монах очень немногим отличался от вас, преподобный отец: его облачение сходствовало с вашим, он был примерно вашего роста и сложения и очень напоминал вас.
– Вполне возможно, синьор, – хладнокровно отвечал Скедони, – сколько угодно монахов сходствуют внешностью, однако братья ордена черных кающихся облачены во власяницу; к тому же изображенный на ризе череп – символ их ордена – вряд ли ускользнул бы от вашего внимания; следовательно, тот, кого вы видели, не мог быть членом братства, о котором идет речь.
– Я не склонен утверждать это категорически, – возразил Вивальди. – Но кем бы ни был этот черноризец, я надеюсь вскоре свести с ним более близкое знакомство и выложить ему истины столь беспощадные, что не допущу с его стороны даже слабой попытки прикинуться непонимающим.
– Коль скоро у вас есть прямой повод для нареканий, именно так и следует поступить, – согласился исповедник.
– Только если у меня есть прямой повод? Неужели в ином случае беспощадные истины высказывать нельзя? Неужели можно быть откровенным только тогда, когда нас задевают непосредственно? – Винченцио показалось, что ему удалось уличить Скедони, ибо тот нечаянно дал понять, что ему известно, почему у юноши есть право предъявить незнакомцу претензии. – Заметьте, преподобный отец: я ведь ни словом не обмолвился о нанесенном мне оскорблении. Если вам об этом известно, то, несомненно, из каких-то других источников; я же ничем не выразил своего негодования.
– Разве что грозным голосом и гневным взором, синьор, – сухо отозвался Скедони. – Видя, как человек кипит от ярости, мы обычно склонны заключить, что он испытывает возмущение, вызванное обидой, действительной или воображаемой. Поскольку я не имею чести знать, о чем вы говорите, то не в состоянии и определить, которая из двух причин вызывает ваше недовольство.
– Относительно природы причиненной мне обиды я никогда не испытывал ни малейших сомнений, – высокомерно заявил Вивальди. – А если бы и испытывал, то – вы уж простите меня, святой отец, – не обратился бы к вам с просьбой их разрешить. Нанесенное мне оскорбление, увы, слишком ощутимо; к тому же для меня более чем очевидно, от кого оно исходит. Тайный наушник, вкравшийся в семейное святилище, дабы осквернить ядом его покой, доносчик, гнусный оскорбитель, посягнувший на чистоту невинности, – все это одно-единственное лицо, мною теперь разоблаченное.
Вивальди произнес эти слова со сдержанной силой, полной достоинства и резкости, поразившей Скедони, казалось, в самое сердце. Уязвленная гордость или совесть были тому причиной – сказать с уверенностью было трудно. Вивальди приписал волнение монаха тревогам больной совести. Черты Скедони исказила мрачная злоба, и Вивальди почудилось, что перед ним человек, которого страсти способны подвигнуть едва ли не на любое преступление, даже самое чудовищное. Он отшатнулся от монаха, словно вдруг увидел на пути змею, – и, забывшись, глядел на него так пристально, что даже не сознавал, насколько поглощен увиденным.