VII

Есть, рискну сказать, два подхода к литературе и искусству. Небезынтересно было бы их сопоставить. Один я, чтобы не тратить слов, предложу назвать французским, другой – русским, хотя это, разумеется, всего лишь ярлыки, нужные мне для краткости и удобства. Надеюсь, меня не заподозрят в мысли, будто всякий французский писатель придерживается подхода, названного здесь «французским», а всякий русский – именуемого «русским». Предложенное различие не следует воспринимать буквально.

Французские писатели XIX века в общем и целом считали себя мастерами литературной выделки. Они исходили из того, что интеллектуалом или художником движет взятое перед собой и публикой обязательство делать то, что умеешь, по возможности лучше: художником – создавать самые прекрасные полотна, которые может, писателем – наилучшие романы, на какие способен. Прежде всего это обязанность перед собой, но того же самого ждет и публика. Если работа хороша, ее признают и автор достигает успеха. Если ему не хватило вкуса, умения или удачи, он успеха не достигает, вот и все.

С этой «французской» точки зрения частная жизнь художника касается публики не больше, чем частная жизнь столяра. Заказав столяру стол, никто ведь не интересуется, с добрыми или дурными намерениями тот за него взялся и хорошо или скверно относится он к жене и детям. Считать, будто стол этого мастера грешит либо хромает из-за того, что грешит либо хромает его нравственность, может только ханжа или попросту глупец, но в любом случае это самый диковинный способ охаивать достоинства столяра.

Подобный подход (который я, конечно, утрировал) с порога отверг бы любой сколько-нибудь значительный русский писатель XIX века, будь он отчетливым выразителем тех или иных социальных и моральных принципов либо эстетом, исповедующим «искусство для искусства». «Русский» подход к литературе (по крайней мере, последние сто лет) состоит в том, что человек един и разделен быть не может; нельзя даже предположить, будто он, с одной стороны, гражданин, а с другой – и совершенно независимо от первой – работает за плату, и это вещи совершенно разные. Невозможно и подумать, что любой из нас ведет себя на выборах, за мольбертом и в кругу семьи совершенно иначе. Человек неделим. Слова: «как художник я думаю так, а как избиратель – этак» – ложь; мало того, они аморальны и бесчестны. Человек един и во все, что ни делает, вкладывает себя целиком. Делать добро, служить истине и творить красоту – прямой долг человека. И служить истине он обязан на любом поприще. Романист – создавая романы, балетный танцовщик – своим танцем.

Эта идея цельности человека, его поглощенности одним – самая сердцевина романтического миропонимания. Моцарт и Гайдн, я думаю, немало бы подивились, узнав, что, как художники несут на себе особую печать святости, вознесены над прочими и без остатка отданы служению некоей запредельной реальности, уклониться от которого – смертный грех. Сами они смотрели на себя как на обыкновенных умельцев, а порой – как на вдохновленных свыше слуг Господа или Природы, пытающихся своими трудами славить, по мере сил, божественного Творца; но всегда и везде они прежде всего оставались музыкантами, пишущими на заказ и стремящимися сделать свои творения как можно мелодичней. В XIX веке распространилось представление о художнике как своего рода священном сосуде, неприкосновенном и наделенном неповторимой душой, неповторимым положением в мире. Родилось оно, по-моему, в Германии и связано с верой, будто каждый человек обязан полностью отдать себя служению цели, и обязанность эта в первую очередь возложена на полностью принадлежащих другому миру художника и поэта, чья судьба высока и трагична, поскольку единственная возможность самоосуществиться для них – это целиком пожертвовать собой идеалу. В чем он – не так существенно. Важна беззаветность самопожертвования, отказ от всего ради внутреннего света (что бы он ни освещал) из самых чистых побуждений. Главное – побуждения.