Голубь. Правильно, сынок.

Марков. Не хочешь ли переодеться с дороги?

Голубь. Не прочь. Развяжи-ка рюкзак. Там у старика, помнится, есть чистая сорочка.

Марков(развязывая рюкзак). Однако завязал же ты!

Голубь. Ничего, если поднатужусь, еще и трубу могу в узелок завязать. Давай. (Берет рюкзак.)

Марков(сбросив с ног туфли). Возьми мои туфли, надень. Или ты, может (показывает на сапоги Голубя), зарок дал их не снимать?

Голубь. Ничего, сниму. У меня отпуск полярный. Четыре месяца. Вы еще со мной хлебнете горя. (С рюкзаком и туфлями в руках проходит в другую комнату.)

Марков достает из-под тахты ботинки, надевает их и начинает зашнуровывать. Входит Катя.

Катя. Еще не пришел?

Марков. Кто?

Катя. Андрей.

Марков. Нет.

Катя(заметив брошенное на тахту кожаное пальто Голубя). Дядя Коля? Дядя Коля!

Голубь выходит ей навстречу.

Дядька, родной, когда вы приехали? (Целует его в лоб.)

Голубь(целует ей руку). Катерина Алексеевна, душенька! Старому хрычу очень нужно было тебя увидеть. Дай-ка я тебя поглажу по головке. Ей-богу, ты, правда, выросла. Тебе скоро пошьют первое длинное платье. Небось, уже во вторую ступень перешла? А?

Катя. Еще год, дядя Коля, и кончу университет.

Голубь. Ну, и что дальше?

Катя. Не знаю. Может быть, еще в аспирантуре останусь. Хочется еще поучиться. Очень долго я этого ждала, дядя Коля. И поздно смогла. Ведь со мной рядом за столами совсем девочки сидят…

Голубь. Значит, в ближайшее время дороги да зимовки со мной и с Алексеем Степановичем не поедешь строить?

Катя. Едва ли. Во всяком случае – не хотела бы.

Голубь. Ишь ты, не хотела бы! Такая маленькая, а уже самостоятельная. Да сколько же тебе теперь лет, Катерина Алексеевна.

Катя. Двадцать девять, Николай Семенович. Тридцатый.

Голубь. Неправда. Тебе девятнадцать. Не возражай, не порти мне жизнь. Мне до зарезу нужно, чтобы тебе всегда было девятнадцать. Тогда я старости не чувствую. Я приезжаю – тебе девятнадцать. Я уезжаю – тебе девятнадцать. Я возвращаюсь – через два года – тебе все еще девятнадцать. Ей-богу, я гораздо больше рад видеть тебя, чем этого глупого парня, который мне тут… (Останавливается под взглядом Маркова.)

Катя. Он вам, наверное, уже всего наговорил. Он ведь только со мной такой неразговорчивый.

Голубь. А мне все равно, что он говорил. Я этого и слышать не хочу. Мне только в одно поверить пришлось. Бедная ты моя девочка. Бедная, бедная. Только не плачь. А то и я начну. Ну и глупо будет. Усы, как у моржа, а тоже ревет!

Катя. Ах, дядя Коля! Вы лучше про себя что-нибудь расскажите. Хорошо? Ну, пожалуйста, очень вас прошу!

Молчание.

Голубь. Про себя так про себя. Видите ли, дети мои, начальство считает, что мне пора на покой, в управление. Теперь, говорят, не двадцатые годы: в Арктику ехать – от молодежи отбою нет. А вы свое там сделали! Они даже наивно предлагают мне здесь в Севморпути казенную комнату, чуть ли не квартиру. Но я не возьму. Я скажу, что у меня есть комната, и буду пока жить у вас. Да, у вас. У обоих. А когда они отдадут мою квартиру другому, я скажу, что мне негде жить, и им из-за отсутствия жилплощади опять придется отправить меня не на Диксон, так на Игарку! Не правда ли, старик был хитер?

Катя. А может, вам и правда остаться в Москве?

Голубь(подходит к дверям соседней комнаты, вытаскивает из-за дверей сапоги). Видишь, сапоги? Я могу проходить в них по Москве, ну, день, два, неделю, – дальше это будет вроде как смешно. А надолго снять, понимаешь ли ты, уже боюсь. Мне ведь пятьдесят семь.

Марков. Убавляешь.

Голубь. Ну, пятьдесят восемь… Пятьдесят девять! Шестьдесят! Тем хуже! Нет-нет да и войдет в голову мысль: а не пора ли тебе, старик, и в самом деле сменить эти бахилы на ночные туфли?