– Слушай, тебе не кажется, что ты профукал свою жизнь, а? – вполне дружески спросил Эйдан. – Неужто никогда не хотелось отмотать назад и начать заново? Чтоб все по-другому. Чтоб стать нормальным человеком, а не тем, что ты есть.
Я покачал головой и ответил, что суть моей жизни – чувство глубокого удовлетворения, и выбор мой, хоть сделан в юные годы, остается неизменным. Выбор мой неизменен, повторил я, и пусть племянник считает его никудышным, он придает моей жизни ясность и смысл, коих, к сожалению, лишено существование самого Эйдана.
– Вот тут ты не ошибся, Одран, – сказал он и, отшагнув, выпустил меня из заточения. – Но все равно я бы не смог быть тобой. Уж лучше застрелиться.
Да уж, Эйдан никогда не пошел бы моим путем, и я этому рад. Дело в том, что он лишен моего простодушия и неспособности к сопротивлению. Даже в детстве в нем угадывался мужик, каким мне никогда не стать. Поговаривали, в Лондоне Эйдан жил с женщиной старше себя, матерью двоих детей, что мне казалось очень странным, ибо от собственного ребенка он отказался.
Нынче в доме Ханны остался лишь юный Джонас, бука и молчун, в беседе вечно разглядывавший свои ботинки и перебиравший пальцами, точно неуемный пианист. От чужих взглядов он вспыхивал и предпочитал уединенно читать в своей комнате, но если я спрашивал его о любимых писателях, Джонас отмалчивался либо, словно бросая отчаянный вызов, называл совершенно незнакомого мне иностранца – какого-нибудь японца, итальянца или португальца. Прошлым мартом на поминках по его отцу я, желая разрядить гнетущую атмосферу, спросил Джонаса, чем это он занимается взаперти – может, вовсе не читает? Это была шутка, я не имел в виду ничего дурного, но едва слова, которые слышали еще три-четыре человека, в том числе Ханна, слетели с моих губ, как я уразумел всю их пошлость, а бедный парень покраснел и поперхнулся лимонадом. Я от всей души хотел извиниться, что так его оконфузил, но этим все только усугубил бы, поэтому промолчал и оставил парня в покое, но, видимо, тогда-то наши отношения разладились, ибо он, наверное, решил, что я намеренно его унизил, чего у меня, конечно, не было и в мыслях.
В описываемое время Джонасу сравнялось шестнадцать и он готовился к выпускному экзамену, для него не представлявшему никакой сложности. Он всегда был умницей, раньше сверстников заговорил и научился читать. Кристиан, когда был жив, все любил повторять, что с такими мозгами сын его запросто станет врачом или адвокатом, премьер-министром Норвегии или ирландским президентом, но я всякий раз думал: нет, не это предназначено мальчику. Не знаю – что, но только не это.
Иной раз Джонас мне казался потерянным. Он никогда не говорил о друзьях. У него не было девушки, он никого не приглашал и сам не ходил на школьные рождественские танцы. Он не вступал в клубы, не занимался спортом. Только школа и дом. По субботам отправлялся в кино, обычно на иностранные фильмы. Помогал по дому. Наверное, он одинок, думал я. А уж я-то знаю, каково быть одиноким мальчишкой.
После смерти Кристиана, мужа и отца, и отъезда Эйдана, сына и брата, в доме обитали только Ханна и Джонас, и я, мало что зная об их жизни, мог только догадываться, что женщине за сорок и дерганому подростку вряд ли есть о чем поговорить, и потому, наверное, тишина в их жилище и заставила Ханну снять трубку и позвонить старшему брату: может, как-нибудь заглянешь к нам на ужин, Одран? А то мы совсем тебя не видим.
В тот вечер я приехал на новой машине. В смысле, на своей новой подержанной машине – «форд-фиеста» 92-го года. Я купил эту малышку всего неделю назад и гордо рассекал в ней по городу. Припарковавшись перед домом Ханны, я открыл слегка провисшую калитку в черной облупившейся краске. Что же это Джонас ею не займется? – подумал я. Хоть еще мальчишка, но теперь, без Кристиана и Эйдана, он единственный мужчина в доме. А вот сад смотрелся вполне прилично. Посадки благополучно пережили холода, и ухоженные клумбы сулили поведать все сокрытые в них тайны, едва наступит весна, которой я всегда жду не дождусь, ибо люблю солнце, хотя коренной ирландец и редко могу под ним погреться.