В первые пару месяцев моей службы Стивен приезжал довольно редко, скажем, раз в неделю он появлялся у дверей дома в такси, обычно часов в шесть-семь вечера, примчавшись прямо из аэропорта. Часто он бывал злым. На то, наверное, были его собственные внутренние причины, но выражалась злость в том, что он никак не мог найти деньги расплатиться за такси, бегал бестолково от меня к водителю, кашлял, вынимал беспрестанно из кармана трубку, не зажигал ее, опять клал трубку в карман и производил тому подобную суету и нервность. Нервность немедленно заливала весь наш дом, и я, до того принадлежащий только себе или моим обычным обязанностям в доме, вдруг оказывался принадлежащим ему. Его дурное настроение и тогда, и впоследствии всегда, и сейчас передавалось дому и мне, и Линде более всех, если он приезжал в ее рабочие часы. Линда сидит в своем проходном закоулке на втором этаже от девяти утра до пяти вечера.

Я обычно поджидал его, сидел на кухне и глядел на улицу. Увидав его в такси, я бегом бежал открывать ему дверь, дабы избавить его от лишней раздражительности, которая у него непременно возникнет, пока он будет искать ключ, я, видите, тоже был эгоистичен и думал о себе. Покончив со входной суетой и внеся с моей помощью, или без оной, чемодан, или чемоданы, и неизменный ворох растрепанных газет, которые он читал в такси, он бежал наверх в свой деревянно-кожаный кабинет на второй этаж и садился к телефону. Телефонирование продолжалось обычно полчаса-час, но могло продолжаться иной раз и дольше – и два часа, и три…

Отзвонившись, он спускался на кухню и забирал у меня «Нью-Йорк пост» – последний выпуск, всегда по-старомодному спрашивая, прочитал ли я газету и может ли он ее взять. Прочитал или не прочитал, но я всегда отдавал ему его газету. Попробовал бы я ему не дать, вот было бы смешно. Тут же я его спрашивал, хочет ли он дринк. Под дринком подразумевался его постоянный стакан двенадцатилетнего скотча «Гленливет» со множеством льда и сельтерской воды. Если он был в хорошем настроении, он делал себе дринк сам. Я всегда выставлял бутыль «Гленливет» на кухонный бучар-блок – прилавок, чтобы он не путался в бутылях, ища свой скотч в баре, им служил один из кухонных шкафов, и опять-таки не раздражался, не злился. Все эти традиции выставления бутылей и открывания дверей сложились давно, еще при Дженни, как необходимые препятствия на пути его дурного настроения. Не знаю, сознает ли он, что и я, и Линда – все мы зависим от его настроения, сознает ли?

Быстро проглядев газету, он хватал стакан и отправлялся в хозяйскую свою спальню на третий этаж, наполнял широкую и глубокую ванну водой и специальной зеленой хвойной эссенцией и ложился туда. Теперь у него всегда в эти моменты играет радио, которое я недавно установил у изголовья его постели на столике, и вот он там лежал, а мы ждали.

Мы ждали – это я и дом, когда он свалит, исчезнет, уедет обедать в ресторан, а потом куда-нибудь ебаться. Иногда, а теперь все чаще, поздно в ночи он возвращался спариваться в дом. Я и дом ждали его ухода, потому что у меня есть чувство, что дом любит меня, а не его. Почему меня? Потому что я живу здесь, и чищу дом, и слежу за ним. Чищу потому, что вместе с работой хаузкипера я сохранил за собой и свою старую работу – а именно «тяжелую чистку». Раз в неделю я совершал тяжелую чистку, еще когда Дженни жила и работала здесь, я чистил весь дом снизу доверху пылесосом, натирал полы ваксой. Дом наверняка любит меня, который чистит и убирает его и следит, чтоб было тепло в нем и сухо. Великий Гэтсби только разбрасывает полотенца, грязные рубашки, носки, трусы и выпачканные костюмы, наносит ногами мел и штукатурку с улицы, откуда он ее только достает, оставляет повсюду недопитые бокалы с вином и чашки из-под кофе, короче, он вносит в дом беспорядок и грязь, он тратит наш дом, я его поддерживаю.