Затем шесть(!) пленарных докладов – выступления формальных и неформальных лидеров форума и представителей крупных фракций участников (двух директоров академических институтов, двух американских исследователей, одного историка-архивиста и руководителя международного «Мемориала»).
В результате на пленуме первого дня произошел непреднамеренный чемпионат по качеству выступлений, с колоссальным отрывом выигранный Арсением Рогинским, выступавшим последним[21]. В блестящем и грустном докладе об исторической памяти в России он нарисовал ее раздробленной, фрагментарной, оттесняемой на периферию массового сознания и, в сущности, уходящей. Он точно заметил, что нынешняя концепция Великой России проистекает из двух дефицитов – исторической идентичности у населения и исторической легитимности у элиты. Внешнее кольцо врагов (неотъемлемый атрибут концепции) по-прежнему необходимо для создания системы внутренних вертикалей.
В России на тот момент времени было выявлено около 100 мест захоронений и расстрелов, но было таких мест, конечно же, гораздо больше. Спонтанно возникло около 800 разного рода памятников о терроре, а тема террора присутствует по крайней мере в 300 музеях, но никакой заслуги федеральной власти в этом нет. Не было тогда и общенационального музея, посвященного сталинским репрессиям, что по-своему и логично, коль скоро государственный террор в целом лишь условно и поверхностно вписан в историю страны, вписан не как преступление, а как достойный сожаления перегиб.
Поэтому никаких реальных судебных процессов против палачей в СССР не было[22], наоборот, были попытки добиться реабилитации некоторых из них, в том числе Берии и Ежова. Никто из представителей власти никогда не принес жертвам или родственникам жертв публичные (я уж не говорю искренние) извинения.
И все это не столько реабилитация Сталина, сколько панегирик нынешней власти и государству. Сталинский же усатый профиль надежно запрятан в образе его великих побед, в частности, победы в Великой Отечественной. Память о войне, быть может, искажена у нас больше всего – и именно потому, что это память не о войне, а о победе. В нее не умещался никогда, например, плен. А память о победе без памяти о цене победы не может быть не просталинской. Иными словами, память о войне стала местом «генерального сражения» двух форм памяти – государственно-мифологической и собственно исторической.
Хороший доклад сделал и Олег Хлевнюк, представлявший ГАРФ. Опираясь на сотни публикаций и тысячи пропущенных через себя документов, он попытался подвести итоги и обозначить историографические проблемы изучения сталинизма. Мобилилизационные методы, сказал он, доводили дело до абсурда, а потом и до кризиса. Он же подчеркнул роль ведомственности как рабочего механизма сталинизма, а следовательно и межведомственных конфликтов. Один из выводов Хлевнюка: тезис об эффективности сталинского менеджмента никак не обоснован и исторически не оправдан. (Немного смутил, правда, термин самого докладчика «избыточная репрессивность»: а разве установлена «нормальная»?)
В выступлении директора Института всеобщей истории РАН Александра Чубарьяна запомнились разве что лисья сверхосторожность в выборе выражений. Он предлагал соблюдать дистанцию и построже разграничивать сталинизм и советизм, и также его пан-европейский тезис: в ренессансе глорификации вчерашних диктаторов (например, Франко или даже Муссолини), мол, ничего необычного нет, это не российское, а паневропейское явление.
Дальше всего от темы форума оказались импровизации директора Института этнологии и антропологии РАН Валерия Тишкова о сталинизме и национальном вопросе («национальном ответе» в его терминологии) в советское время