Вдруг его усики начинают подтягиваться к щекам, а бульдожье лицо кривится в ухмылке.
– Ты с нами, Яша? – спрашивает он, но не выдерживает и хрюкает, задыхаясь от смеха: – Или уже отстрелялся?
Хохот возобновляется с удвоенной силой. Якову уже не хочется ни к каким девочкам. Но и отказаться, не вызвав новых насмешек, тоже нельзя. Он отправляется вместе со всеми в бордель, а там…
Там его ждёт встреча с Глашей. С её доброй, почти материнской улыбкой, молочно-белой кожей и выдающимися формами, что начинают волноваться, словно море, при малейшем движении. Глядя на них, так легко забыть обо всех тайнах на свете…
Сколько их потом ещё будет – городов, пистолетов, женщин. Ко всему можно привыкнуть, кроме этого загадочного и необъяснимого. Его можно только забыть. Но чем старательнее забываешь, тем больнее оказывается напоминание.
– …Он так тоскует здесь – по родным, друзьям. По Родине. – Старик, разволновавшись, мелко трясёт бородкой. – И тут вдруг вы. Это же подарок судьбы! Он целый день ходил под впечатлением. И очень сожалел, что не может вас проводить. Это был бы крайне рискованный шаг, и для него, и для вас. Сами понимаете, всё, что связано с именем Льва Давидовича, вызывает повышенный интерес со стороны…
Яков прерывает словоохотливого собеседника:
– Если его имя опасно произносить, какого же лешего вы кричите на всю набережную? – Пожалуй, он и сам говорит слишком громко. – Я прекрасно вас слышу, но не совсем понимаю, при чём здесь я? Повторяю ещё раз – не имею чести знать. Ни вас, ни вашего Льва Даниловича.
Профессор машинально поправляет: «Давидовича», но тут же догадывается, что ему морочат голову.
– Может, ещё скажете, что вы и в фон Мирбаха не стреляли?
Вопрос застаёт Якова врасплох. Ему хочется крикнуть, что это неправда. Но как можно что-то объяснить со сведёнными в судороге скулами и гудящей пустотой в голове?
Яков всё-таки умудряется расцепить зубы и выдохнуть, но перед глазами уже плывут круги, очертания набережной растекаются, а в ушах мучительным эхом отдаётся перезвон колоколов Донского монастыря возле Шаболовки: стрел-лял… стрел-лял… стрел-лял…
Отгремели за окном последние выстрелы короткого и безнадёжного левоэсеровского мятежа. Теперь в палату, откуда никакими сквозняками не выветрить тоскливый запах йодоформа, с улицы доносится задорный перезвон колоколов. Но Якову в нём слышится насмешка, терзающая куда сильнее, чем боль в простреленной ноге.
Он убеждает себя, что ранен именно в ногу, хотя у соседей по палате другое мнение. Но Яков не отвечает на незлобивые подначки. Он лежит на животе – потому что иначе никак – лежит молча, отвернув лицо к стене, и напряжённо ищет ответы. Оборачивается лишь тогда, когда в палату входит Варя. Яков сразу отличил её среди прочих сестёр милосердия. Хотя, казалось бы, и не за что. Высокая, нескладная, немного сутулая. Серое платье висит словно на вешалке. На здешнем пайке телеса не нагуляешь. Волосы коротко острижены, так что из-под платка и не разглядишь. Зато тёмные круги под глазами хорошо заметны. Но это только когда она в сторону смотрит. А когда на него, то Яков уже ничего, кроме самих глаз, не замечает. Ах, какие глаза! Угли, а не глаза. Чёрные, но горячие. Так вот посмотрит, и пойдёшь за ней хоть на край света.
Только далеко не уйдёшь. Даже если бы не болела нога. Внизу, в приёмном покое, и на обеих лестницах стоит караул. По улицам шастают туда-сюда патрули. Большевики ещё не успокоились, продолжают ловить мятежников. Так что лучше бы ей не смотреть. Лучше бы Якову не оборачиваться, а лежать себе спокойно и страдать от ран, как и положено сознательному революционному бойцу, стремящемуся как можно скорее вернуться в строй. Но он всё равно оборачивается, а она смотрит. И ненадолго становится легче. До тех пор, пока не стихнет перезвон и не побежит снова от палаты к палате встревоженный шёпот: «Всё ихнее цэка арестовали. Ага, и Спиридонову тоже – всех. Теперь ищут того, кто в германца стрелял. Как там его? Любкин? Лямкин?»