– Вопросы есть? Они молчали.

– Ну что ж, тогда начнем.

Сначала я прочел им кое-что из старых вещей. С каждым глотком стихи становились лучше – для меня. Так или иначе, студенты вели себя хорошо. Они попросили лишь об одном: чтобы не было никакого вранья. Я решил, что это справедливо.

Я продержался первые тридцать минут, попросил десятиминутный перерыв, спустился, прихватив бутылку, со сцены и подсел за столик к Белфорду и четырем или пяти другим студентам. Подошла девчушка с одной из моих книжек. Бога ради, крошка, подумал я, я оставлю автограф на всем, что у тебя имеется.

– Мистер Чинаски?

– Он самый, – сказал я, взмахнув рукой гения. Я спросил, как ее зовут. Потом что-то написал.

Нарисовал парня, голышом гоняющегося за голой бабой. Поставил дату.

– Большое спасибо, мистер Чинаски.

И это все, на что они способны? Сплошь дерьмо собачье.

Я вырвал свою бутылку изо рта у какого-то типа.

– Слушай, мать твою, ты уже второй раз к ней присасываешься. А мне еще полчаса там потеть. Не смей больше трогать бутылку!

Я уселся на стол, отхлебнул глоток и опять сел на место.

– Стоит ли избирать себе карьеру писателя? – спросил меня один из юных студентов.

– Ты что, хочешь всех насмешить? – сказал я.

– Нет, я серьезно. Вы бы посоветовали человеку стать профессиональным писателем?

– Не ты выбираешь писательское ремесло, а оно тебя.

После этих слов он от меня отстал. Я выпил еще и вновь поднялся на сцену. Любимые вещи я всегда оставлял напоследок. В колледже я читал впервые, но предварительно, в качестве разминки, я два вечера подряд выступал по пьяни в одном лос-анджелесском книжном магазине. Лучшее надо оставлять напоследок. Так всегда поступают дети. Я дочитал до конца и закрыл книжки.

Аплодисменты меня удивили. Бурные и продолжительные. Я был сбит с толку. Стихи были не настолько хороши. Они аплодировали по какому-то другому поводу. Наверное, по поводу того, что я наконец закончил.

Один из профессоров устроил у себя вечеринку. Профессор этот был очень похож на Хемингуэя. Конечно, Хемингуэй умер. Но и профессор едва ли был жив. Он бесконечно рассуждал о литературе и писательском ремесле – обо всех этих гнусных ебучих вещах. Куда бы я ни пошел, он плелся за мной. Он сопровождал меня повсюду, кроме уборной. Стоило мне обернуться, и он был тут как тут…

– А, Хемингуэй! Я думал, ты умер.

– Вы знаете, что Фолкнер тоже был пьяницей?

– Ага.

– А что вы думаете о Джеймсе Джонсе? Старик был явно болен: он прочно зациклился.

Я разыскал Белфорда.

– Слушай, малыш, холодильник пуст. Хемингуэй ни черта не припас.

Я дал ему двадцатку.

– Слушай, ты знаешь кого-нибудь, кто мог бы сходить хотя бы за пивом?

– Кое-кого знаю.

– Отлично. И пару сигар.

– Каких?

– Любых. Дешевых. По десять или пятнадцать центов. Заранее благодарен.

Там было человек двадцать или тридцать, а я уже один раз набил холодильник. И это все, на что способно это дерьмо собачье?

Я высмотрел самую привлекательную женщину в доме и решил заставить ее меня ненавидеть. Она в одиночестве сидела за столиком в кухонном уголке.

– Крошка, – сказал я, – этот чертов Хемингуэй – больной человек.

– Знаю, – сказала она.

– Я знаю, ему хочется быть славным малым, но он никак не может выбросить из головы Литературу. Господи, что за гнусная тема! Знаешь, я никогда не встречал писателя, который бы мне понравился. Все они – шиш на постном масле, худшие из людских отбросов…

– Знаю, – сказала она. – Знаю…

Я грубо схватил ее за голову и поцеловал. Она не сопротивлялась. Хемингуэй увидел нас и вышел в другую комнату. Ого! Старик обладал хладнокровием! Невероятно!