– Правда ли, джаным? – прошептал Хаджи-Магомет.
– О батоно![10] – стоном вырвалось из груди моей матери, и, подавшись вперед гибким станом, она упала к ногам деда, тихо всхлипывая и лепеча одно только слово, в котором выражалась беспредельная любовь: – О батоно, батоно!
Он схватил ее, поднял и прижал к своей груди.
Я не помню, что было дальше… Я понеслась, как бешеная горная лошадка, по тенистым аллеям нашего сада, не в силах удержать порыв счастья, захватившего могучей волной мое детское сердечко…
Я носилась, задыхаясь, плача и смеясь в одно и то же время… Я была счастлива, как никогда…
Успокоившись, я вернулась в комнату и увидела мать, сидящую у ног деда… Его рука лежала на ее чернокудрой голове, и в глазах обоих сияла радость.
Отец, вернувшийся во время моей бешеной скачки по саду, подхватил меня на руки и покрыл мое лицо десятком самых горячих и нежных поцелуев… Он был так счастлив за маму, мой гордый и чудный отец!
Это был лучший день в моей жизни. Это было первое настоящее, сознательное счастье!
Вечером у моей постельки они собрались все трое – отец, мать, дед, и я, соединив их большие руки в моих крошечных кулаках, я заснула под тихий шепот ласкового говора…
Новая, чудесная, мирная жизнь воцарилась под нашей кровлей. Дед Магомет чаще приезжал из аула, один или с Бэллой, моей молоденькой теткой – участницей моих детских игр и проказ.
Но счастье длилось недолго. Прошло несколько месяцев после того блаженного дня, как вдруг моя дорогая мама тяжко заболела и скончалась. Говорят, она зачахла от тоски по родному аулу, который не могла навещать, боясь оскорблений со стороны фанатиков-татар и старого муллы.
Весь Гори оплакивал маму… Полк отца, знавший ее и горячо любивший, рыдал, провожая ее худенькое тельце на грузинское кладбище поблизости Гори.
Мне не верилось до последней минуты, что она умирала…
Перед смертью она не сходила с кровли дома, откуда любовалась синеющими вдали горами и серебристо-зеленой лентой Куры…
– Там Дагестан… там аул… там мои горы… Там отец и Бэлла… – шептала она между приступами кашля, указывая вдаль крошечной, почти детской, из-за болезни, рукой.
Я помню с мучительной ясностью вечер, когда она умирала…
Тахту, на которой она лежала, подняли на кровлю, чтобы она могла полюбоваться горами и небом…
Гори засыпал, обвеянный крылом благоуханной восточной ночи… Спали розы, спали соловьи в рощах, спали руины таинственной крепости, спала Кура в своих берегах, и только, одна смерть бодрствовала, поджидая жертву.
Мама лежала с открытыми глазами, странно блестевшими среди наступающей темноты… Точно какой-то свет исходил из этих глаз и освещал ее лицо, обращенное к небу.
Отец и я притихли у ее ног, боясь нарушить покой умирающей, но она сама поманила нас трепещущей рукой, а когда мы склонились к ее лицу, заговорила быстро, но тихо и чуть внятно:
– Я умираю… да, это так… я умираю… но мне не горько, не страшно… Я счастлива… я счастлива тем, что умираю христианкой… О, как хороша она – твоя вера, Георгий, – прибавила она, повернувшись в сторону моего отца, припавшего к ее изголовью, – и я удостоилась ее… Я христианка… я иду к моему Богу… Единственному и Великому… Не плачь, Георгий, береги Нину… я буду смотреть и любоваться вами… а потом… не скоро, да, но все же мы соединимся… Не плачьте… прощайте… до свиданья… Как жаль, что нет отца… Бэллы… Передайте им, что я их люблю… и прощаюсь с ними… Прощай и ты, Георгий, моя радость, спасибо тебе за счастье, которым ты одарил меня… Прощай, свет очей моих… Прощай, моя джаным… моя Нина… моя малюточка… Прощайте оба… не забывайте… черной розы…