А еще есть такие слова: «ее грудь коснулась моих губ…»; «одежда слетела с нее, и я увидел прекрасное женское тело, которое отныне принадлежало мне…»
Ненавижу! Хочется блевать, приговаривая: «Так тебе и надо, мудаку, так тебе и надо».
Недавно я обнаружил у себя на столе пьесу какого-то молодого автора под названием «Сперма». Иногда мне кажется, что пьесы молодых людей, считающих себя драматургами, совершенно самостоятельно – как воробьи – прилетают в кабинет главных режиссеров и аккуратно приземляются к ним на стол. Трудно представить себе, чтобы Чехов или Толстой могли так назвать свою пьесу. Еще труднее вообразить афишу, на которой крупными буквами написано «СПЕРМА», а ниже – моя фамилия в качестве режиссера.
«Что вы ставите сейчас?» «Сперму»… И сразу в Кащенко.
Механически я открыл пьесу где-то посередине, и сразу напал на исповедь героя. Исповедь начиналась такими словами: «Я почувствовал в себе настоящую, подлинную силу и вошел в нее, не раздумывая». Автор не очень умело обращался с местоимениями, и это вселяло надежду на то, что речь шла, скажем, о входе в какую-нибудь комнату с тяжелой дверью, но – нет… Потому что после этого следовало: «Она застонала и задрожала всем своим юным телом…».
Когда у нас это все случилось? В первый день? В пятый? В шестнадцатый? Какая разница! История любви – это не перечень дней, а перечень событий, которые остались в памяти.
Выйдя тогда из квартиры Марины, я чувствовал себя мужчиной, и это было самое главное. Мне было хорошо и легко.
«Ты – классный», – сказала мне Марина.
И даже, если она врала, это не имело значения. Ничто не мешало мне ей поверить.
«В конце – концов, женщина может быть лекарством от простатита, – подумал я и почему-то обрадовался своему цинизму. – Тем более Марина знает, что Мейерхольд – это режиссер, и очень не любит современную драму».
А потом я пришел домой, поцеловал маму.
Она спросила:
– Есть хочешь?
Я честно ответил:
– Очень.
Она спросила:
– Как репетиция? Устал?
Я ответил, опять же, честно:
– Очень.
Она спросила:
– Когда премьера?
Я задумался над ответом, а мама полезла в холодильник за пельменями, и я понял, что в ответе она совершенно не нуждается.
Тогда я спросил:
– Где Сашка?
Мама ответила то, что, в общем, я и сам знал:
– В комнате за компьютером.
Я зашел к тебе и спросил:
– Как дела?
Ты ответил:
– Нормально.
Я спросил:
– Как в школе?
Ты ответил вопросом:
– Дневник показывать?
Твой ответ-вопрос я как бы не услышал, пошел в большую комнату, сел на диван, и, в ожидании вечных пельменей, то ли листал журнал, то ли глядел телевизор, что, в сущности, одно и тоже. Словно ничего не случилось (впрочем, разве что-то случилось?), продолжалась скучная семейная жизнь, без которой, тем не менее, я совершенно не представлял своего существования.
Ну, почему я совершенно не представлял своего существования без этой идиотской, скучной, а теперь еще и лживой (или не лживой?) жизни? Почему я совершенно не мог вообразить, что могу сказать маме: «Прости, я полюбил другую женщину – прощай»? Конечно, ни рядом со мной, ни в отдалении, короче говоря – нигде я не видел женщины, рядом с которой хотел бы стареть. Не с Мариной же, право слово? Но вот странно: я что угодно мог себе нафантазировать, какие угодно адюльтеры и страсти придумать, но стоило лишь начать представлять, что у меня нет этого дома, где ты и мама, а есть какой-то иной, совсем какой-то иной дом – так фантазия сразу застывала, замерзала как будто и отказывалась мне подчиняться. В сторону «иного дома» мне совсем не фантазировалось…