Девушка стала студенткой театрального вуза со всеми вытекающими последствиями: репетициями, мастер-классами, спорами до хрипоты о видении образа, посиделками до утра с гитарой и бутылкой вина, походами на киностудии и пробами, пробами, пробами, на которые Аля всякий раз собиралась, как на праздник, выводя из себя соседок по комнате. Вот и сейчас:

– Ты идешь? – нетерпеливая соседка снова распахнула дверь. – Опоздаем же!

– Иду, – Аля нехотя оторвалась от зеркала. Теперь, когда она удостоверилась, что во внешности нет ни малейшего изъяна, можно было и поспешить на встречу с именитым режиссером. Все закрытые прежде двери просто обязаны были распахнуться перед ней.

– Идешь? – раздался визг из-за двери.

– Иду. – Аля вышла из комнаты.


– Иду, – Анна с подносом в руках вошла в комнату. – Что стряслось?

– Ты копаешься!

– Извини, я старалась.

– Ладно, ставь.

Анна поставила поднос с едой на колени к больной:

– Сама поешь? Покормить?

– Сама. Оставь меня.

Анна быстро метнулась к двери, но неожиданно дарованную свободу тут же снова посадили на цепь:

– Постой-ка, по-моему, он висит криво. – Больная показывала на портрет на стене.

– Вроде нормально.

– А я говорю, криво. Мне отсюда виднее. Пойди поправь. Правее. Нет, теперь левее, еще чуть-чуть. Вот так. Теперь вроде сгодится. Иди.

И Анна пошла. На пороге чуть замешкалась, обернулась, снова взглянула на портрет: тонкая кость, благородный профиль, правильная осанка – все висит ровно. Даже размашистая надпись в правом нижнем углу, которая все время казалась Анне какой-то корявой и скособоченной (буквы, словно пьяные, смотрели в разные стороны), теперь выглядела более четкой. Анна прищурилась и даже с такого расстояния смогла прочитать то, что знала наизусть: «Несравненной Алевтине от…»

Росчерк художника – тайна галочек и закорючек, но кто, как не Анна, может сложить из них простую фамилию?

4

– Фамилия? – Врач строго смотрела на Михаила из-под очков.

– Моя?

– Зачем мне ваша? Больного.

Михаил нервно сглотнул:

– Я как-то… Я, в общем… Я, короче, не спрашивал.

– Живете здесь, – женщина сверилась с записями, – третий месяц и не знаете фамилии того, с кем делите крышу над головой?

– Он, – едва не сорвалось с языка «в этой глуши», – здесь почти сорок лет прожил, вам никто его фамилию не скажет.

– Как это?

– А так: отец Федор и отец Федор. При чем здесь фамилия?!


– Фамилия, Мишка, это я тебе скажу, не ерунда какая-то. Ее носить уметь надо.

Отец не кричал, но говорил раздраженно. Мишка всегда пугался именно таких моментов. Отец мог вспыхнуть от малейшей провинности: гаркнуть, отвесить подзатыльник, мазануть обидным словечком, но тут же остывал, как засунутая под холодную воду раскаленная сковородка, и начинал покаянно пыхтеть. Мог он и долго и нудно читать нотации, повторяя миллион раз одно и то же и доводя Мишку до белого каления постоянным заглядыванием в глаза и вопросом: «Ну, ты меня понял?» Эти минуты ввергали мальчишку в уныние и тоску: они были неприятны, но страха не приносили. Отец орал, когда был уставшим (а уставшим он бывал частенько: академиками бездельники не становятся) или когда ругался с бабушкой, что тоже случалось нередко.

Мама в такие минуты превращалась в мотылька, который если и летал по квартире, то делал это очень тихо и аккуратно: так, чтобы ни в коем случае не задеть никого своими неприметными крылышками. Мишка же в силу возраста и безалаберности грозы не чувствовал, поэтому не спешил укрыться в безопасности своей комнаты при первых раскатах грома: вертелся под ногами, сыпал вопросами и, как результат, неизменно попадал под удар. Молния сверкала на семейном небосклоне, приходила из ниоткуда и исчезала в никуда. Вслед за грозой выходило солнце: отец снова улыбался, называл Мишку «проказником» и обещал «надрать уши», а Мишка заливисто хохотал и шепелявил: