Ночь тянулась бесконечно, не принося никаких перемен: брат Хэлвин был по-прежнему недвижим и никаких видимых признаков жизни не обнаруживал. Но вот, уже перед самым рассветом, Рун наконец тихо сказал:

– Смотри, он шевельнулся!

Чуть заметная дрожь пробежала по застывшему лицу, темные брови сдвинулись, веки напряглись, отзываясь на первые, пока еще смутные уколы боли, губы на миг растянулись, и на лице возникла гримаса страдания и беспокойства. Они ждали, как им показалось, долго, бессильные что-либо предпринять, разве только вытереть мокрый лоб и дорожку слюны, вытекшей из угла запавшего рта.

С первыми проблесками неверного, отраженного снегом света брат Хэлвин открыл глаза – черные, как уголь, глядящие из глубоких синеватых впадин, – и пошевелил губами, издав едва уловимый звук, так что Руну пришлось наклониться и приставить ухо к самым его губам, только тогда он смог разобрать и вслух повторить услышанное.

– Исповедь… – выдохнул тот, кто стоял на пороге смерти. Больше ничего.

– Беги позови отца аббата, – велел Кадфаэль.

Рун бесшумно поспешил исполнить команду. Хэлвин постепенно приходил в себя, к нему возвращалась ясность сознания и ощущений, взгляд становился осмысленным – он уже понимал, где находится и кого видит рядом, и с усилием собирал все остатки жизни и рассудка, дабы исполнить то, что ему казалось самым важным. По напряженным, побелевшим губам Кадфаэль видел, как стремительно накатывает на него боль, и пытался влить ему в рот немного маковой вытяжки, но Хэлвин только плотнее сжимал губы и отворачивал голову. Он не желал, чтобы что-то притупляло или заглушало его чувства, во всяком случае не сейчас, не до того, как он облегчит свою душу.

– Отец аббат скоро будет, – сказал Кадфаэль, склонившись к самой подушке. – Подожди, побереги силы.

Аббат Радульфус и правда уже входил в дверь, пригнув голову, чтобы не удариться о низкую притолоку. Он сел на табурет, с которого несколькими минутами раньше поднялся Рун, и наклонился над несчастным. Рун остался за дверью наготове, если понадобится его помощь. Дверь он тактично притворил. Кадфаэль встал, чтобы удалиться, но тут желтоватые искорки беспокойства вспыхнули в провалившихся глазах Хэлвина и по телу его пробежала быстрая судорога, раздался стон нестерпимой боли: казалось, он хотел поднять руку и удержать Кадфаэля, да не мог. Аббат пригнулся еще ниже, чтобы Хэлвин не только слышал его, но и видел.

– Я здесь, сын мой. Я тебя слушаю. Что тревожит тебя?

Хэлвин набрал в легкие воздуха и задержал дыхание, словно накапливал побольше голоса.

– Я грешен… – вымолвил он. – Никому не рассказывал. – Слова давались ему с трудом, он говорил медленно, но вполне отчетливо. – Я виноват перед Кадфаэлем… давно… грешен… не покаялся.

Аббат взглянул на Кадфаэля, сидевшего с другой стороны кровати.

– Останься! Он так хочет. – Затем, снова обращаясь к Хэлвину, он коснулся его безжизненной руки и сказал: – Говори как можешь, мы тебя слушаем. Береги силы, говори мало, мы сумеем понять.

– Мой обет, – донеслось словно откуда-то издалека, – нечист… не вера привела… отчаяние!

– Многие приходят из ложных побуждений, – сказал аббат, – а остаются – из истинных. За те четыре года, что я возглавляю обитель, мне не в чем было тебя упрекнуть. Посему утешься: наверное, у Господа были причины призвать тебя именно так, а не иначе.

– Я был на службе у де Клари в Гэльсе, – произнес слабый голос. – У госпожи де Клари – сеньор уехал тогда в Святую землю. Его дочь… – Повисла долгая пауза, пока он старательно, терпеливо собирался с силами, чтобы продолжать и перейти к главному – и худшему. – Я любил ее… и она меня тоже. Но ее мать… она отклонила мое сватовство. То, чего нам не дали, мы взяли сами…